Перейти к содержимому


Фотография

Читать роман Константинова В.В."Второе рождение"


Сообщений в теме: 40

#1 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 06 Декабрь 2018 - 21:29

Константинов В.В.

Второе рождение

Роман

 

Издание исправленное и дополненное

Молотовское Книжное Издательство, 1953 г.

 

Подготовил книгу к новому изданию  О.С.Журавлев, 2018 г.

 

Об авторе

Константинов (Аржанников) Валентин Васильевич родился 7 мая 1898 года в Верхней Салде, в семье рабочего Верхнесалдинского завода Василия Аржанникова, участника Русско-японской войны, погибшего в результате несчастного случая на производстве. Мать Авдотья одна воспитывала троих детей: кроме Валентина, в семье росла Ольга (в замужестве Патимова) и Неонилла (жена екатеринбургского адвоката Малютина).

Валентин окончил три класса начальной школы и с 12 лет начал трудовую деятельность: рассыльным, учеником столяра и слесаря, а в 1917 году - слесарем, кочегаром, машинистом в Нижнетагильском паровозном депо.

Великую Октябрьскую революцию Валентин не принял, служил в белой гвардии, с чем впоследствии связана смена фамилии на Константинов. По возвращении с Гражданской войны работал сначала помощником машиниста, а затем стал лучшим машинистом Нижнетагильского железнодорожного депо и был направлен на учебу на рабфак УПИ в Екатеринбург, где учился в 1924-1927 годах. На всю жизнь сохранил восторженные воспоминания о ректоре УПИ, «красном профессоре» С.А. Бессонове. Бережно хранил книгу, подаренную ему преподавателем литературы графиней Шаховской, с ее факсимильной подписью.

В 1927 году Константинов поступил в Московский электромеханический институт инженеров транспорта. Учился на паровозном отделении. Окончил институт в 1932 году, получив квалификацию инженера-механика железнодорожного транспорта. Женился на студентке медицинского института Антонике Нерословой. В 1933 году у них родилась дочь Светлана.

За отличную учебу Валентин Васильевич был оставлен в аспирантуре, но затем его забрали в армию. После прохождения службы на Дальнем Востоке преподавал в институте инженеров транспорта. В. 1930-е годы был репрессирован за упоминание слова «предел», которое в глазах следователей того времени ассоциировалось с троцкистской теорией пределов. Был посажен, сидел на «Холодной горе» (так называлась Харьковская тюрьма). Все ужасы сталинских лагерей по выходу из тюрьмы записал в дневнике (вел их всю жизнь!).

В 1940 году был освобожден, и семья накануне войны переведена по распоряжению Комиссариата путей сообщения в Свердловск. Всю войну Константинов служил в железнодорожных войсках в звании майора и работал в Уралгипротрансе руководителем проектных работ. Имел правительственные награды, значок «Почетный железнодорожник» и другие.

Свою основную работу совмещал с творческой литературной деятельностью, о чем неоднократно писала газета «Гудок». Во время войны Валентин Васильевич неоднократно издавал (в 1942 и 1945 г.) подготовленный им учебник для помощников машиниста «Паровозник промышленного транспорта». После войны посещал «литературные четверги», учебу в которых проводил уральский писатель П.П. Бажов.

В 1953 году в Молотовском книжном издательстве вышла его повесть «На рельсах», посвященная уральским железнодорожникам. Эта повесть поэтизирует с юности знакомый труд машиниста паровоза.

Дважды переиздавался его роман «Второе рождение» (1950 и 1953 г.). Эта книга со сложной композицией посвящена рождению нового человека советского общества. Оба произведения в 50-е годы были положительно встречены критикой. В романе автор изображает Нижний Тагил на протяжении 1900-1924 годов. В центре событий семья Прибоевых. Главные герои - Аркадий Прибоев, машинист Ефим Хмель и большевик Макар Птихин. В романе хорошо описаны события, происходившие осенью 1918 года под Нижним Тагилом, где части Красной гвардии, в составе которых воевало немало салдинцев, вели ожесточенные бои с наступавшими белогвардейцами.

В 1956-1957 годах роман был инсценирован режиссером Нижнетагильского драматического театра Утешинским и с успехом шел в Нижнем Тагиле и Свердловске.

И повесть, и роман автобиографичны так же, как неопубликованный роман «К сияющим вершинам» (продолжение романа «Второе рождение»), посвященные периоду восстановления и индустриализации народного хозяйства. На глазах читателя бывший рабфаковец превращается в образованного интеллигентного инженера-транспортника.

Наибольший интерес из неопубликованного представляет документальная повесть писателя «Холодная гора» (написана в 1940 году). Эта повесть о сталинской тюрьме, об издевательствах и изощренных пытках советских следователей, которым подвергались ни в чем не повинные люди. В 1950-1960-е годы, время хрущевской оттепели, когда была опубликована повесть Солженицына «Матренин двор», редакция журнала «Новый мир» дала положительную оценку «Холодной горе» и предполагала опубликовать ее. Но оттепель оказалась кратковременной, и повесть не была опубликована. К сожалению, самый интересный ее вариант, документальный, погиб при капитальном ремонте квартиры писателя. Остался менее ценный беллетризованный вариант, подготовленный по материалам услужливых советских критиков, требовавших железного героя-коммуниста, не сдававшегося ни перед какими пытками. Тем не менее, и последний вариант повести представляет большой интерес как живая страница истории.

В 1955 году Валентин Васильевич переехал на постоянное жительство в Кисловодск, где и скончался 26 марта 1973 года. Похоронен Константинов В.В. на Кисловодском кладбище.

По материалам книга «Биографический словарь Салдинского района»

Анфиферова А.Н. и воспоминаниям дочери С.В. Семеновой

 

 

 

Глава первая

Бешеная пурга свирепствовала трое суток и, наконец, успокоилась. Небо прояснилось, ударил жестокий мороз. Ясные сине-зеленые звезды зажигались на небе, обливая холодным светом высокие искрящиеся сугробы. Из закопченных труб избушек окраины поднимались к звездному небу столбы густого дыма. В занесенных снегом дворах рубили дрова на ночь. Уныло тявкали собаки, где-то мычала корова, бестолково пропел петух. Тусклые огоньки зажигались в обледенелых оконцах; начинался длинный, зимний вечер.

Закончив тяжелый трудовой день, солдатка Авдотья Прибоева спешила домой. Жесткий перемерзший снег звучно скрипел под ногами, мороз зло щипал лицо и, несмотря на усталость, женщина все ускоряла шаг. Вот, наконец, знакомая улица, родная избушка с темными, еще не освещенными окнами. Маленькая, покосившаяся, убогая, она до самой крыши занесена сугробами и, казалось, утонула в снегу.

Усталая женщина с трудом перебралась через высокие гребни сугробов, открыла старые скрипучие ворота, миновала дворик и вошла в избушку.

—           Мама! Ма-ма! Мама плишла! Все не плиходила, все не плиходила, а тепель плишла! А у нас без тебя опять сту-у-у-жа! - тоненьким голоском кричала, припевала и жаловалась дочь Авдотьи, маленькая Нина.

—           А я тебе что говорил: не в депо же ей жить оставаться... Хоть поздно, а домой придет, — тоном старшего сказал сын Арко, семилетний лобастый крепыш с быстрыми серыми глазами.

—           Вот отробилась и пришла... Какая стужа у нас - хоть волков морозь, — тихо проговорила мать, потрогав ладонью холодную стенку печи.

—           Вода в кадушке опять застыла. Да и мы с Нинкой сидим на печи, а зубами стучим, — жаловался сын.

—           Вы не слезайте оттуда, на полу-то еще холодней Я сейчас скоренько зашурую печку, — сказала Авдотья и, не раздеваясь, начала рвать бересту для растопки.

Несмотря на запрещение, Арко уже слез с печи и хлопотал вместе с матерью: щепал лучину, подкладывал  дрова, гремел заслонкой. Через минуту железная печурка весело загудела, разливая по избе тепло. Авдотья достала из подполья картошку, положила ее в котелок, залила водой и поставила на печку. Скинув шубенку, она зажгла керосиновую лампу-ночник и занялась уборкой.

Вскоре обледеневшие стекла окошек начали оттаивать и темнеть, исчезли морозные узоры.

Почувствовав тепло, спустилась на пол и Нина. Грея ручонки у раскаленной печки, она сообщала матери свои обиды.

—           Мама, мам. Алко опять длался, лягушкой меня обзывал и...             

—           Тю, ябеда! Подумаешь: дрался! За одну зуботычинку и — жаловаться, — презрительно говорил Арко размахивая горящей лучиной у печки.

—           Не балуй с огнем! Потуши лучину! Я вот тебе самому надаю зуботычин да отцу пожалуюсь, в письме напишу, — строго прикрикнула мать.

—           Жалуйтесь обе с Нинкой. А тяте я тоже напишу! Мне бы только букварь — я научусь. А когда паровоз себе сделаю вот с такими колесами, так тебя, Нинушка-лягушка, не прокачу, не дожидайся! —сказал Арко, nepеходя на шопот, чтобы не слышала мать.

—           Не плокатывай, мне не жалко. Твой паловоз неисплавдешный и сам все лавно не покатится — вот! Твой паловоз делевянный и маленький, с кошку лостом и без глазов. Исплавдешный паловоз больше коловы, стлашный и с исклами, — округляя большие серые глаза, с придыханием говорила девочка. Увиваясь около матери, точно ласковый котенок, она выбрала удобный момент и забралась к ней на колени.

Авдотья сидела у печки на длинной некрашеной скамье, устало опустив руки. Девочка обнимала и целовала мать, гладила ее толстые черные косы.

—           Обожди, доченька. Устала я шибко... умыться мне надо, видишь, какая я, — снимая с колен девочку, тихо проговорила мать. — Почему вы избу так выстудили?  Дед-то что здесь целый день делал?

—           Что ему делать?— ничего не делал. Курил да библию читал, а потом в волость ходил, письмо принес — тятя прислал. Потом пензию пошли пропивать с дядей Хмелем. Спички мне не оставил, избу, говорит, спалишь, — обстоятельно, как взрослый, объяснял мальчуган.

—           Пензию? Разве он ее получил? — спросила мать с тревогой.

—           Не получил бы, так и пропивать нечего было бы,— ответил сын.

—           Тьфу, пропасть, опять спустит все деньги. А у нас дрова на исходе и муки ни пылинки... Распроклятая жизнь! И вы ничего не бережете: на вас, как на огне, горит, — упрекнула мать, сердито взглянув на оборванных ребятишек.

—           Да, на нас золото медеет, — подтвердил сын в тон матери, скрывая от ее глаз новую прореху на коленке.

Авдотья невольно улыбнулась, услышав поговорку, которую она сама часто повторяла.

—           А где письмо? Давайте скорее прочитаем, — смягчилась она.

—           Дед с собой взял. Хотели в пивной с дядей Хмелем читать.

—           Вот пьянчуги несчастные! Унесли чужое письмо!

Авдотья потыкала лучинкой варившийся на печке картофель и начала собирать ужин. Она накрыла стол старенькой скатертью, принесла каравай хлеба, нож, большую деревянную солонку и на середину поставила горячий котелок с картофелем. Голодные дети проворно уселись за стол. От картофеля шли клубы пара, он обжигал голодные рты, еще более усиливая аппетит. Авдотья старательно чистила рассыпавшиеся картофелины, кормила дочь, торопливо ела сама. Арко также поспешно снимал с картофелин размякшую кожуру, обжигался, дул, перебрасывал с руки на руку и жадно глотал, запивая кислым холодным квасом.

—           Мама, а богатые каждый день картошку с молоком едят? — спрашивал мальчик.

—           Каждый день,— улыбнулась мать, задумчиво глядя на тусклый огонек лампы.

—           Мам, а богатые почему богатые?

—           Денег много, вот и богатые. А вы меньше говорите, да больше ешьте, скорее большими станете.

—           Я уже наелся этой картошки, надоела она мне до смерти, — сказал Арко, отдуваясь.

—           И я тоже наелась до смельти, — пропищала Нина.

—           Вот и слава богу. Обошлись без молока и сметаны!— проговорила мать, вставая из-за стола.

—           Обошлись... а с молоком было бы лучше обходиться, — заметил Арко с явным сожалением.

—           Ничего, доживем до пасхи, тогда поедим и мы молока и сметаны. А сейчас пора спать ложиться, —  ласково сказала мать.

Она постелила на пол большой белый войлок, положила вместо подушки мешок, набитый соломой, и лохматый дубленый тулуп, заменяющий одеяло.

Арко поспешно юркнул в постель и с головою укрылся любимым отцовским тулупом.

—           Сначала надо помолиться, сынок. — Авдотья засветила перед иконой лампадку и потушила лампу. Граненый стаканчик лампадки разливал слабый голубой свет, еле освещая строгие лики икон.

—           Ну, давайте богу молиться, — говорила тихо мать, становясь на колени перед иконой.

Нина послушно встала рядом с матерью.

—           Мам, я вчера долго молился — помнишь? А сегодня утром, когда ты ушла на работу, мы вместе с дедом еще много поклонов отбили, — уверял Арко, выглядывая из-под отцовского тулупа.

—           А сейчас надо еще; не ленись, вставай скорее!

—           Каждый вечер молиться да молиться, — жаловался мальчик, неохотно покидая неприхотливую семейную постель.

Мать громким шепотом читала слова молитвы, а дети по привычке повторяли их за нею.  Моление тянулось очень долго: по крайней мере, так казалось Арке. Уже прошли «Иисусову молитву», «Отче наш», «Достойно есть», «Богородице-дево», и ему казалось, что давно пора кончать — уже устали спина и ноги, и куда приятней было бы нырнуть под заманчивый лохматый тулуп с большим кудрявым воротником. Но мать упорно продолжает молиться и бесконечно произносит непонятные слова. «Придумают же этакую пропасть молитв», думает мальчик, с досадой глядя на икону.

—           Спаси, господи, и помилуй, — убежденно просит мать, отбивая низкие поклоны.

—           Осподи и помилуй, — сонно повторяют дети.

—           Раба твоего — воина Петра.

—           Лаба твоего — воина Петла,—лепечет Нина.

—           А ты почему молчишь, Арко? — спрашивает удивленная мать, остановив на полпути занесенную ко лбу руку.

—           Чего говорить-то? Надоел мне раб божий Петр! Каждый раз одно и то же, а я спать до смерти хочу! — взбунтовался Арко.

—           За отца не хочешь молиться? Не хочешь, чтобы он был жив-здоров и скорее домой приехал?

—           Сколь уж вечеров читаем про воина Петра, а тяти всё равно нету! Надоело мне это, я спать хочу!

—           Ладно, ложитесь! — смилостивилась мать, сделав последний земной поклон.

—           Давно бы так! — обрадовался Арко и мгновенно нырнул под тулуп.

—           Ложись и ты, доченька. Сейчас я потушу лампадку, — сказала Авдотья и начала раздеваться. — Дед наш где-то запропастился. Напьется, свалится где-нибудь в сугроб да замерзнет, упаси бог.

—           Не замерзнет, он привычный; у дяди Хмеля ночует, — успокоил сын.

—           О-хо-хо... житье наше, житье... Каждый день одно и то же, вставай, да и за вытье, — жаловалась Авдотья, устало зевая.

Она привстала на скамью и погасила лампадку. Избенка наполнилась темнотой.

Скоро все затихли. Потухающая железная печка охлаждалась, тихо потрескивая. Как бы в ответ ей потрескивали от крепкого мороза бревна избушки. В углу за печью заскрипел сверчок.

Где-то вдали уныло и тоненько, точно комар, гудел паровоз; на каланче десять раз ударил колокол. Заводская окраина погружалась в сон, и ничто не нарушало ее покоя. Наступила строгая тишина, даже собаки перестали лаять, спрятавшись от мороза.

—           Мам, а почему это бог огонь любит? — тихо спросил Арко.

—           Чтобы светло было. А ты спи! Говорил, спать хочешь, ну и спи знай!

—         Ему, богу-то, огонь большой или маленький лучше?

—           Вот пристал! Большой огонь всегда лучше.

—           Всегда? А почему ты гасишь лампу и зажигаешь лампадку, когда мы богу молимся? Ведь у лампы огонь больше лампадкиного.

—           Я тебе сказала: спи. Богу молиться не хотел, сейчас разговорился. Спи, я сама спать хочу — язык не шевелится.

—           Ладно, сплю во все лопатки...

Послышался громкий стук в ворота, и густой бас  нарушил тишину морозной ночи.

—           Мама, слышишь, дед гремит, — прошептал Арко.

Авдотья, ворча, встала, накинула на плечи шубенку и пошла открывать ворота.

Через минуту в избу ввалился пьяный дед, скрипя замерзшими солдатскими сапогами.

—           Смир-р-р-на-а-а! — громогласно скомандовал он, становясь у порога.

—           Батюшка, не кричи, ребят испугаешь, — упрашивала Авдотья, зажигая лампу.

—           Кто пришел? Почему нет рапорта? — кричал дед, не обращая внимания на уговоры.

—           Сам знаешь, кто пришел... постыдись шуметь-то.

—           Я спрашиваю — кто пришел? — закричал дед так громко, что зазвенела железная печка. — Долго я буду ждать рапорта? — грозно спросил он, глядя на дочь злыми пьяными глазами.

—           Господин фельдфебель 1-й роты лейбгвардейского имени его императорского величества полка — Осип Савельевич Брус, — вяло и нехотя проговорила усталая женщина.

—           А еще?

—           Довольно уж. Ложись спать.

—           Требую полного рапорта! Ну!—топнул тяжелым сапогом дед.         .

Авдотья с минуту помолчала. Ее возмущала эта постоянная канитель старика, но, не желая скандала и шума, она продолжала:

—           Полный георгиевский кавалер, верный слуга и защитник родины и его императорского величества!

—           Воль-на! — скомандовал дед и, удовлетворенный начал раздеваться. Несмотря на опьянение, движения деда были довольно тверды. Он скинул шинель и большую папаху, аккуратно повесил их на кривой гвоздь, вбитый в стену. Потом снял свой гвардейский мундир, гордо его встряхнул, отчего звякнули многочисленные кресты и медали, и осторожно повесил рядом с шинелью, тяжело опустился на скамейку, вздохнул полной грудью и стал разуваться. Но замерзшие сапоги скользили по полу и не поддавались усилиям деда. Авдотья подошла к отцу и с трудом разула его. Ворча и ругаясь, старый гвардеец залез по скрипучей лесенке на печь и через минуту богатырски захрапел на всю избу.

Дед Брус служил при двух императорах, а жил теперь уже при четвертом. Он участвовал во многих походах, воевал в Крымскую кампанию и был закаленным солдатом. Царская служба отняла у него половину жизни, богатырское здоровье и буйную молодость, дав взамен чин фельдфебеля и звание «полного георгиевского кавалера».

Он славился красотой, большой физической силой и скандально-веселым характером. В давно минувшие времена много озорничал и часто скандалил крепостной кучер Иоська Брус. Ударом кулака он сбивал с ног любую строптивую лошадь; встав средь дороги, на полном скаку останавливал самую резвую тройку, шутя разгибал подковы, ломал дуги, рвал ременные гужи и ни в деле, ни в озорстве не имел себе равных. Многое ему прощалось и многое сходило с рук. Но беда приключилась из-за пустяка и нагрянула неожиданно. Однажды Брус прокатил на господской тройке свою возлюбленную Ольгу, жестоко избил доносчика — старшего конюха, за что получил сотню плетей на конюшне и был сдан в солдаты. Николаевская муштра согнула упорный характер. Из неугомонного и дерзкого скандалиста Иоськи получился образцовый гвардейский фельдфебель Иосиф Брус.

Четверть века он служил в далеком Санкт-Петербурге и только через пятнадцать лет, когда получил третьего «георгия», приехал на полгода домой.

К тому времени подруга его юности Ольга из девочки-подростка превратилась в цветущую женщину. Она стала женою Бруса.

Отбыв отпуск и поправив здоровье, Брус снова отправился в Петербург. У Ольги родилась вскоре маленькая Дуняшка, а когда, спустя еще десять лет, Брус навсегда вернулся домой, девочка уже бегала в школу, а Ольга лежала на кладбище под березой — она умерла от горячки.

Старый гвардеец возвратился домой инвалидом, получал пенсию и жил на покое вместе с маленькой дочкой.

Дуняшка росла. Окончив начальную школу, она служила горничной, а потом вышла замуж и, повторяя жизнь своей матери, сделалась горегорькой солдаткой.

Дед был суров, молчалив, часто и много пил. Пьяный он скандалил, бил по столу огромным кулаком, командовал воображаемой ротой, хвалился своими наградами. В периоды похмелья впадал в уныние, становился тих, вздыхал и молился, читал библию, изредка ходил в церковь.

Несмотря на нелюдимый характер, старый гвардеец имел закадычного друга. Это был сравнительно молодой человек, машинист Хмель, живший по соседству. Дружба старика с молодым человеком казалась многим непонятной: слишком разные это были натуры. Связывало их лишь одно — пристрастие к выпивке. Так или иначе,  соседи-приятели часто встречались и, как говорил Хмель, «завивали горе веревочкой».

И сегодня, ранним утром, когда дети Авдотьи Прибоевой еще спали, а дед, кряхтя спохмелья и от старости, ворочался на печи, Хмель пришел к своему другу.

—           Мир дому сему! Здорово, Авдотья! — бодро приветствовал он соседку, смахивая веником снег с валенок.

—           Здорово, — ответила Авдотья неласково.

—           А что полководца не видно?

—           Здесь я, Петрович, кости грею, — прокряхтел дед с печи.

—           Смотри, не перегрей! Как дошел вчера, жив-здоров?

—           Дошел! Только нос, кажется, морозом прихватило, — мрачно ответил дед, слезая с печи и натягивай заплатанные валенки.

—           Ого, носик у тебя, действительно, того... Он и без того был немал, а теперь не нос, а сук прирос, — шутил Хмель, разглядывая лицо деда.

Дед взглянул в маленькое настенное зеркальце, осторожно потрогал кончик сильно распухшего носа, пригладил серебряный бобрик на голове и тяжело опустился на скамейку у печки.

—           Здорово разнесло! Как это меня угораздило нос обморозить? И болит проклятый, — ворчал он, поглаживая широкий лоб и кончик распухшего носа.

—           Ничего. До свадьбы заживет! А почему за голову хватаешься?

—           Шумит, как в пустом котле…

—           Пустяки. Сейчас мы ее поправим, — сказал Хмель, проходя к столу и ставя на него бутылку водки.

—           Вот и хорошо, начинайте с раннего утра, — сердито заметила Авдотья, хозяйничая у печи.

—           Отроковица, не бранись, — шутливо сказал Хмель. — Сегодня воскресенье; не будем ссориться. Нам хорошего не пережить!

—           Хвалить вас надо?  Вчера напились до зеленых чертей, сегодня — снова. Пришел вчера твой приятель, шум поднял, а ребята уже засыпали. Когда это кончится? Ты пьешь, так зарабатываешь. А он?.. Пензию-то, наверно, всю спустили? — сердито говорила Авдотья, гремя ухватами и посудой у чела русской печи.

—           Пенсия ухнула, это верно. Но не беда. Завтра у меня получка, и вся пенсия будет тебе вручена полностью. Понятно? А теперь дай-ка нам, отроковица, что-нибудь закусить.

—           Всё приготовлено для долгожданных гостей. Вот вам колбаса, селедка, ветчина, только, извините, жирная очень, — язвительно приговаривала Авдотья, ставя на стол котелок картошки, миску квашеной капусты, пару луковиц и каравай черного хлеба.

—           Мы уговорились не ссориться, Авдотья. Ведь не выпить нынче никак нельзя. Во-первых, даже в священном писании говорится, что входящее не оскверняет уста человека, во-вторых, сегодня воскресенье, затем мороз такой, что душа стынет, и, наконец, надо же нам ознаменовать встречу с дедом, — балагурил Хмель, усмехаясь в длинные полтавские усы.

—           Ох, лучше бы таким друзьям не встречаться, — сказала недовольная Авдотья.

—           Нам, не встречаться?! Ты слышишь, полководец?

—           А ну ее! У нее всегда один разговор, — отмахнулся дед.

—           Этот стар — из ума выжил. А ты? Нашел себе пару! Лучший машинист на участке, умный, грамотный, а что толку из этого?

—           Толку мало, это верно, отроковица, — согласился Хмель. — Но... — он высоко поднял указательный палец правой руки, — пьяница проспится, а дурак никогда — вот что главное!

Взяв со стола бутылку, он обмял пальцами сургуч и каким-то неуловимым движением вытащил пробку так ловко, что водка даже не успела взболтнуться.

—           Ты что, полководец, церемониального марша ждешь, что ли? — обратился Хмель к деду, разливая водку в стаканы.

—           Да нет... Я-что? Я сейчас, — дед с необычной для его лет поспешностью присел к столу.

—           Ну-с, обольем грешную душу проклятым зельем,  с усмешкой проговорил Хмель, поднимая наполненный стакан. Дед последовал его примеру, и одновременно, как по команде, они не выпили, а как бы выплеснули из стаканов водку прямо в рот. Затем оба подули, как на горячий чай, и стали жевать хрустящую капусту.

—           Точно христос по сердцу проехал,— признался дед, блаженно кряхтя и поглаживая левую половину груди. Какая благодать, право...

—           Лучшего лекарства нет, — подмигнул Хмель.

—           Где письмо от Пети? — спросила сердито Авдотья.

—           Письмо? — вот оно письмо, — Хмель положил на стол измятый и грязный конверт.

—           Почему вы чужие письма уносите? — проворчала Авдотья.

—           Я здесь ни при чем. Обвиняй деда, он мне его в пивной передал. Он же и конверт вскрыл. А прочесть некогда было. Возьми, читай вот...

—           У меня руки мокрые, да и дела много. Прочитай сам, я послушаю.

—           А секретов нет? Ну, хорошо, начинаем.

Хмель вытащил из конверта большой лист серой бумаги и стал читать, понемножку жуя капусту:

«Здравствуй, дорогая супруга Авдотья Осиповна, батюшка Осип Савельич, сынок Аркадий Петрович и дочка Нина Петровна! Низко вам всем кланяюсь и посылаю свое почтение. Во первых строках своего письма уведомляю, что я жив, здоров, того и вам желаю. Хотя я был на усмирении студентов, но усмирять не довелось: я играл в оркестре. А когда казаки облили дом керосином и подожгли, то студенты эти в окна глядели да ругали всячески царя, жандармов, полицию и казаков и даже стреляли из револьверов.. А потом запели какие-то непонятные песни».

Дед громко крякнул и строго заметил:

—           Студенты — это самая вредная народность. Против бога и царя идут. А всё от книг, от наук разных портятся люди. Дураки...

—           Между прочим, они того же самого мнения о солдатах, жандармах и фельдфебелях, — заметил вскользь Хмель.

—           Ты о чем это? — не понял дед.

—           Так, ни о чем. Читаем дальше: «А которые в окна прыгать начали, испугавшись пожару, так их казаки на пики, как пельмени на вилку, ловили. Наш капельмейстер кричит: «Громче, громче! Басы, шпарь на низах, барабаны, дробь!» Страшно было. Смелый народ эти студенты. Их жгут, а они с песнями и руганью. Ротный командир объяснял нам на словесности, что студенты — первые бунтари. Они бога не признают и царя со всяким начальством похерить стараются. А за что? И как без бога, царя и начальства жить темному народу? Вот за это и приказал царь вешать, жечь и расстреливать всех студентов... А еще к нам на смотр приезжал генерал один, самый главный. Подошел ко мне, спросил, с какого я года, похвалил мою бороду, приказал надвое расчесывать, по-скобелевски, и новый серебряный рубль подарил. Говорил, будто наш год по домам распускать будут; студентов бы только усмирить поскорее. Еще кланяюсь Ефиму Петровичу Хмелю. Как он поживает?»

—           Ага, не забыл дружка, Аника-воин, — осклабился Хмель.

«Отпиши, дорогая супруга, как робишь, как дела по хозяйству, каково здоровье, как ребятишки растут? Здоров ли батюшка? Что он, выпивку не сбавляет?»

—           Вот об этом он зря беспокоится. Занятых позиций мы не сдадим. Правда, полководец? — обратился Хмель к деду. Но дед склонил над столом седую голову и молчал, поглаживая распухший нос.

—           Читай дальше, — напомнила Авдотья.

—           Читал бы, да нечего: «Остаюсь известный вам рядовой музыкантской команды 3-го Сибирского пехотного полка Петр Иванович Прибоев». Аминь.

—           Вот они, дела-делишки... Какие коленца выкидывает наш царишка, — проговорил тихо Хмель.

—           Не говори так, Петрович, нельзя, — заметил дед.

—           А что — за царя обидно? Правда, царишка наш рубаха-парень, только малость дураковат, — подтрунивал Хмель.

—           Чем он плох? Какое ты имеешь право так говорить о помазаннике?

—           Без всякого права. У нас право было только крепостное, а теперь сплошное бесправие. Вешают, жгут, расстреливают... Умный царь никогда не допустил бы расстрел невооруженной толпы, которая с хоругвями шла к нему за помощью. Ему бы против японцев этак воинственно выйти, да для них бы патронов не жалеть, а то...

Хмель достал из кармана большой кожаный кисет и точно ложкой, зачерпнул из него трубкой табаку.

—           Ничего, он еще и японцам покажет, вот увидишь, - говорил неуверенно дед, косясь на бутылку.

—           Показал уж, нагляделись, спасибо! — ядовито, спокойно заметил Хмель, раскуривая от уголька у печки. Трубка сопела, трещала и, наконец, выпустила большой клуб дыма. — От армии-то ничего не остается. На Ялу нашим всыпали по первое число; при Кинчжоу, Ляояне и Янтае — еще крепче, не говоря уже о Порт-Артуре и Мукдене. И ведь курам на смех: японцы предлагали разделить шкуру неубитого медведя — Корею им, Маньчжурию нам; так куда там! «Они макаки, Мы их шапками закидаем!» Закидывали бы лучше пустыми головами.

—           Подожди, Рожественский расхлещет их на море, — вступился дед.

—           Рожественский может похвалиться одной единственной победой при Гулле... Смотри, набьют морду японцы и этому герою! Обидно за русского солдата. Ведь русский солдат непобедим, с ним можно завоевать любую державу, а получается наоборот! А почему? Не стало настоящих русских генералов. Кругом всё иностранцы, бестолочи  да продажные шкуры...   

—           Дядя Хмель, когда в поездку? — спросил Арко, выглянув из-под тулупа.

—           Да ты не спишь, пистолет?

—           Проснулся вот. А когда поедешь, дядя Хмель?

—           Ехать-то, Арко, не на чем. «Жанна» моя захворала,

—           Разве паровозы хворают? Ведь они железные!

—           Случается, хворают.

—           Поставили на подъемку твою «Жанну». Вчера мы ее чистили, — сообщила Авдотья.

—           Дядя Хмель, а когда твою «Жанну» вылечат, ты меня в поездку возьмешь?

—           Мал ты еще, Арко, — вот беда. Подрастешь - тогда поедем с ветром наперегонки. А впрочем, весной, когда потеплее будет, может и съездим как-нибудь.

—           К весне-то я вырасту во-как! — мальчик привстал на цыпочки и выпятил грудь.

—           Во-во! — усмехнулся Хмель. — Что же, полководец, утолим алчущего зеленого змия остатками этой жижи? А о царях поспорим в другой раз.

Черные озорные глаза Хмеля весело поблескивали под густыми бровями, в усах скрывалась ироническая улыбка. Он разлил остатки водки в стаканы, кивнул деду. И опять так же ловко они подняли стаканы и выпили.

—           Ну, довольно! Пойду к своей Елене прекрасной. Вот опять грызть начнет; это не баба, а кара господня, скорпион, ядовитая кобра, зелье индийское, — шутливо-сокрушенно сказал Хмель, снова заряжая табаком свою трубку.

—           Куда уходишь? Сидел бы. Ведь машина в ремонте, — ехать не на чем, — хрипло проговорил дед, поднимая на друга слегка опьяневшие глаза.

—           Как куда? Домой, к Елене прекрасной. Пойду, выслушаю порцию ругани, расчищу сугробы около ворот. Намело так, что ни пройти, ни проехать. Выше Лисьей горы. А потом в депо сходить придется.

Хмель раскурил у печки свою трубку, надел форменную фуражку.

—           Ну, бывайте здоровы! Пошел я. Если к вечеру заскучаешь, топай ко мне, полководец.

—           Вот, кажется, и все мои дела, слава богу! — сказала Авдотья, умываясь у рукомойника. — Ты, батюшка, не уходи сегодня, посиди с ребятишками. Вчера ты их вконец заморозил.

—           Ладно. А сама куда собираешься? Сегодня воскресенье, день нерабочий, — глухим и хриплым голосом проскрипел дед, забираясь на печь.

—           Кому — воскресенье, а мне — работа. Пойду к начальнице белье стирать. Бронислав Францевич приказал вчера. Печку понемногу подтапливайте — эвон какая стужа! Опять стекла побелели. На обед я вам похлебку сварила — стоит в загнете. А ужином сама накормлю — приду к тому времени.

Закадычный друг и собутыльник старого фельдфебеля — машинист Хмель много лет жил на Урале, но сохранил в себе черты украинца. Кряжистый и широкоплечий, он все делал не спеша, но и не слишком медленно. Всегда спокойный, веселый и уравновешенный, он часто шутил, каламбурил, слегка улыбаясь в пышные усы. Чудачества Хмеля были известны всему участку, а его выдержка и спокойствие служили темой для анекдотов вроде того, как однажды ночью он въехал на размытый ливнем путь, свалил под откос поезд и, прижатый своим паровозом, давал распоряжения бригаде вспомогательного поезда, с чего начинать ликвидацию крушения. И будто один только раз видели, как Хмель был выведен из состояния равновесия. Это случилось во время сильного града, когда невозмутимому человеку до крови пробило голову, и только тогда он поспешил спрятаться под крышу.

Мало интересуясь своей внешностью, Хмель одевался просто, даже небрежно. Чаще всего на нем была черная косоворотка, суконная тужурка со стоячим воротником; в ненастье и слякоть — кожаная куртка, в морозы — черный романовский полушубок. Зимой и летом, в жару и в холод на голове — форменная фуражка с кокардой я синими кантами, из-под которой упрямо вылезали жесткие черные кудри.

Природный ум и смекалка помогали Хмелю во всех случаях жизни. Казалось, что этот неунывающий человек во всем удачлив, и жизнь его катится легко, как льдинка по замерзшему озеру. А между тем Хмель прошел суровую жизненную школу.

Он родился на Украине, рано лишился родителей, испытав всю горечь сиротства. Знакомый учитель, видя большие способности мальчика, пытался устроить его после окончания начальной школы в реальное училище, но это оказалось недоступным бедному сироте. Известно, что запретный плод всегда сладок, и пытливый ум, как губка, жадно впитывал все, что ему попадалось. Из какой-то книги мальчик узнал об Америке — стране золота и сокровищ и, не долго размышляя, решил променять на нее родную Полтаву. В пути он узнал, что страна эта очень далеко, за широким и бурным океаном, что говорят, там на чужом языке и что гораздо ближе, в самой России, есть Уральские горы, тоже усыпанные золотом и самоцветами. Поэтому юный мечтатель изменил маршрут и не заезжая в Полтаву, махнул с товарным поездом на Урал. Правда, слухи об уральских сокровищах оказались сильно приукрашены: драгоценные камни-самоцветы и куски золота под ногами не валялись, а с трудом добывались в шахтах и глубоких шурфах.

Но, проехав три тысячи верст на буферах и тормозных площадках товарных поездов, Хмель страстно влюбился в паровозы, и это определило его дальнейшую судьбу.          

Шустрый хлопец был принят учеником слесаря в паровозное депо, подрос, подучился, сделался подручным слесаря, слесарем, а затем — помощником машиниста. Вскоре Хмель выдержал экзамен на «право самостоятельно управлять паровозом в товарных поездах».

Седобородые тяговики, выездившие «за левым крылом» (во время движения паровоза машинист находится на правой стороне —  «за правым крылом», а его помощник на левой — «за левым крылом) по десять-пятнадцать лет, неодобрительно смотрели на успехи молодого машиниста, предсказывая аварии. Но Хмель не обращал на это внимания, упорно шагал вперед, многому учился. И дела Хмеля шли гладко, лучше, чем у некоторых из бородачей. Через пять лет отличной работы он блестяще выдержал экзамен, получил пассажирский паровоз и так же безукоризненно стал водить пассажирские поезда.

Любознательность и книги дали Хмелю большой запас разнообразных знаний, которые создали ему заслуженный авторитет среди товарищей-тяговиков. Но о разных теориях, о науке и книгах он говорил неохотно и всегда с какой-то иронией. Должно быть, жажда к образованию не угасла в нем, но так как удовлетворить эту жажду было невозможно, то о науке Хмель говорил как о любимой девушке, ставшей женой другого.

К выпивке Хмель пристрастился как-то незаметно. Это началось, когда поставленные цели были достигнуты, впереди ничего не предвиделось, а сильная, деятельная натура вырывалась из жизненных рамок. Этому способствовала еще и неудачная женитьба молодого машиниста на тупой и ограниченной дочери дорожного мастера.

Пил Хмель много, но не без меры. Будучи человеком с сильным характером, он никогда не терял контроля над чувствами, и не было случая, чтобы на службе заметили Хмеля пьяным или в чем-нибудь неисправным.

 

Горничная жены начальника участка тяги Броневского Лиза ласково встретила Авдотью и провела ее на кухню. Пока Авдотья раздевалась, Лиза принесла большой узел белья, достала корыто, приготовила кастрюли. Помогая Авдотье, девушка затопила плиту, поставила греть воду. Авдотья между тем разбирала белье для стирки.

Лиза была соседкой Авдотьи, хорошо ее знала и без умолку щебетала, доверяя ей свои девичьи тайны. Но, погруженная в свои невеселые думы, Авдотья слушала рассеянно. Временами она глядела на эту краснощекую щебетунью, любовалась ею, мысленно сравнивая свою ушедшую молодость с молодостью Лизы. Такой же живой, молодой и красивой была в свое время и она, Авдотья.

Лиза ушла на звонок барыни, оставив Авдотью одну, с ее думами. Но думать было некогда, и женщина начала работать. Руки ее быстро двигались в корыте, стопка выстиранного белья постепенно росла.

Чтобы передохнуть, Авдотья на минуту присела на стоявшую возле табуретку и погрузилась в раздумье.

Лиза всколыхнула в памяти давно прошедшие дни, когда неугомонная юность Авдотьи не поддавалась ни бедности, ни нужде, а сильные руки шутя справлялись с любой работой.

Авдотья вспомнила время, когда она также служила горничной у Броневских. Бывали и тогда трудные дни, случались обиды и унижения, но молодость превозмогала невзгоды.

Выйдя замуж за деповского кузнеца Петра Прибоева, Авдотья сама сделалась хозяйкой. Хорошо налаживалась их молодая жизнь.

Но счастье оказалось кратковременным. Через полтора года мужа взяли в солдаты. Вскоре после его отправки появился первенец Арко.

Авдотья особенно ярко вспомнила, как семь лет назад, здесь же, у этого корыта, «началось...».

В тот момент наблюдательный человек мог бы заметить, как глаза будущей матери зажглись каким-то одухотворенным светом, а предродовые пятна казались не такими коричневыми на побледневшем от испуга лице. Подобно большинству молодых матерей, она ошибалась в счете времени, внушая себе мысль, что еще рано, еще не скоро, не сейчас...  .

Произошло совпадение. Авдотья слышала, как Бронислав Францевич взволнованно говорил по телефону и, поспешно одевшись, куда-то вышел. Он быстро вернулся и вместе с ним пришла незнакомая пожилая женщина с маленьким саквояжем в руках. Вскоре из спальни послышались протяжные стоны, и Авдотья догадалась, что у барыни «началось».., «У меня еще не скоро», - задыхаясь от волнения и выпрямляясь у корыта, думала Авдотья. Но через полчаса, точно под влиянием стонов барыни, Авдотья сама почувствовала схватки... Они повторялись всё чаще. Авдотья закусила пересохшие губы и поняла, что неизбежный момент наступил и его ничто не может отсрочить.

Вымыв наскоро руки, она оделась и поспешила домой. Здесь беззаботно сидели за бутылкой пьяный отец и машинист  Хмель со своим кочегаром.  А схватки становились нестерпимыми, надо было ложиться. Испуганная женщина не решалась выпроводить из избы пьяную компанию и вышла во двор. Стоял холодный апрель. Обезумевшая от страха и боли женщина не знала, куда деться, и забрела в хлев. Новые приступы боли окончательно доканали женщину; с трудом принеся со двора охапку свежей соломы, она бросила ее в угол и упала на солому...

Распив водку, дед Брус вышел во двор проводить друзей и услышал пронзительный крик. Дед поспешно открыл дверь хлева и увидел распластанную на окровавленной соломе дочь; рядом с нею лежал новорожденный... Над ребенком стояла свинья с поднятой мордой и хрюкала. Старик мгновенно протрезвел. Он выгнал из хлева свинью, дрожащими руками достал из кармана солдатский складной нож, второпях стряхнул с него табак и хлебные крошки и деловито отрезал пуповину. Перетащив затем дочь и внука в избу, дед потрусил за повитухой.

Посиневший, замерзший в хлеве ребенок вскоре был обмыт, завернут в рваную теплую шаль и положен на печь. С высоты этой печи будущий Арко громким ревом известил окружающих о своем появлении на свет.

— Экой горлан! Такой выживет! — заключил дед и радостно ухмыльнулся, потирая жилистые кулаки.

«Ведь всякое видел Арко! И голод, и холод — всё было! А растет как сбитый, — думала Авдотья. — Трудно было тогда, ох, трудно! Пришлось взять няньку, ходить в Депо на поденщину, одной содержать семью».

В то время барыня Броневская предложила Авдотье место кормилицы для своего первенца, Стасика. Та охотно согласилась: тяжелая работа чистильщицы паровозов изнуряла, кроме того очень жаль было оставлять  на целые дни маленького Арку. Но молока для двоих не хватало, и Авдотья часто прикармливала своего сына через соску коровьим молоком.

По-разному росли и воспитывались сверстники, и в горячих молитвах солдатки перед «всемогущим богом» много было высказано жалоб на жестокость жизни, на людскую несправедливость, много было пролито слез...

...Отмыкав три бесконечно длинных года солдаткой, Авдотья дождалась, наконец, своего мужа. Хорошо  и ладно опять зажили тогда Прибоевы. Не нарадуется, бывало, отец на своего любимца Арку! Затем — вторая беременность, рождение Нины.

И вдруг новое горе — русско-японская война. Опять потянулись тяжелые трудовые дни деповской чистильщицы паровозов вперемежку с унизительными услугами барыне Броневской.

...Очнувшись от воспоминаний, Авдотья вернулась к действительности, стала нагонять упущенное время. Ее руки быстро задвигались по корыту, точно в погоне за неуловимыми мыльными пузырями.

К вечеру, когда работа была закончена, барыня позвала к себе Авдотью.

Усталая женщина умылась холодной водой, сияла мокрый передник и пошла в столовую.

— Здравствуй, Дуняша! Наверное, устала, моя милая? — ласково, но холодно проговорила Броневская. |

Этот холодно-ласковый тон барыни и привлекал и всегда держал на расстоянии ее подчиненных.

— Здравствуйте, Марина Казимировна! — поклонилась Авдотья. — Нужда ведь нашу усталость не признает. Жить надо, пить-есть тоже хочется, стало быть, нужно добывать кусок хлеба.

— Правильно, моя дорогая, правильно, — сладко цедила сквозь пухлые губы Марина Казимировна. — Знаю, что и неприятно и грешно в праздник работать, но без работы кто же поможет бедной женщине? Под лежачий камень и вода не течет, как говорит пословица.

—           Воровать либо обманывать кого-нибудь — грешнее, я думаю. А за работу из-за нужды бог простит!

—           Правильно. Совершенно верно. Ну как, Дуняша, всё сделала? - деловито спросила Марина Казимировна.

—           Всё перестирала, выпарила, переполоскала и подсинила. Осталось только высушить да отутюжить.

—           Очень хорошо. Я знаю твое старание, за это и ценю тебя всегда. Нынешний народ бесстыжий. Эти незнакомые прачки такие хамки — на удивление. Только и стараются побольше получить. Не простирают, жавелем сожгут, только вещи портят. Проголодалась? Садись скорее, покушай. Лиза, накрой! — приказала Броневская.

—           Спасибо за доброту вашу, Марина Казимировна, — сказала Авдотья, рассматривая красные, простиранные до ссадин пальцы.

—           Давно уже я не видела тебя, Дуняша. Как ты живешь теперь без мужа? — вяло спросила барыня и посмотрела на свои розовые лакированные ноготки.

—           Кой-как перебиваюсь. Известно, несладко приходится, Марина Казимировна, — тяжело вздохнув и невесело улыбаясь, ответила солдатка.

—           Как дети? Живут, растут, здоровы?

—           Наши ребята крепкие, им ничего не делается. Только без присмотра растут. Я целые дни на работе и вижу их только по вечерам. Не знаю, что из них получится.

—           А муж пишет?

—           Вчера письмо получили. Домой обещается. Когда  это будет — даже не верится.

—           Как быстро летит время! А? — мечтательно произнесла Броневская. — Кажется, совсем недавно мы с тобой беременными ходили! Помнишь, как талии с тобой мерили, сравнивали, смеялись... А теперь, смотри, уже дети подрастают. Мы решили осенью Стасика в школу направить. А там, через два годика и Вандочке придет пора.

—           И мои ведь такие же. Не знаю, удастся ли справить одежонку и обувь моему оборвышу. Тоже хотелось  бы в школу отдать.

—           Бог не без милости, как-нибудь устроится, — утешала Броневская, лениво листая ярко иллюстрированный французский журнал мод.

Давно знакомая обстановка столовой как-то по-новому подействовала на Авдотью. Эти громадные персидские ковры на полу, дорогая бронзовая люстра, сияющая под потолком хрустальными призмами, большой буфет красного дерева с зеркальными стеклами, кресла, бархатные гардины и, наконец, сама Марина Казимировна, восседающая на красном бархатном диване, — всё подчеркивало непоколебимость порядка, солидности и довольства в этом доме.

Невольно резким контрастом встала перед глазами Авдотьи старая и тесная избенка, трехногая деревянная кровать, покосившийся стол, некрашеная скамья, оборвыши-дети, постоянно пьяный и буйствующий отец и нужда — цепкая и жестокая.

Поблагодарив барыню за обед, Авдотья собралась уходить. Лиза бесшумно сновала по комнатам, наводя порядок. Барыня, устало зевнув, поднялась с дивана и пошла отдыхать.

 


  • 0

#2 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 07 Декабрь 2018 - 21:32

Глава вторая

Суровая уральская зима держалась долго и только с апреля начала сдавать.

Пригрело солнце, и крыши украсились гирляндами блестящих сосулек, Высокие сугробы сразу осели, потемнели и, казалось, таяли на глазах. Весна выдалась дружная, веселая, с большим половодьем; к пасхе грязные, улицы Тагила подсохли, появились тропинки.

После нескольких поездок у Хмеля выдался трехсуточный отдых, и он решил отправиться с друзьями на рыбалку, Незатейливые снаряды — бредень, сак, крючки, удочки — хранились с прошлых лет, и этим сборы значительно облегчались.

Была суббота Фоминой недели, работа закончилась раньше обычного, Друзья Хмеля вымылись в бане, напились чаю и стали собираться у избенки Прибоевых.

Первым явился сам Хмель, тщательно выбритый, в белой украинской рубашке «с петухами».

—           Ну, рыболовы, готовы? — крикнул он своим мягким баском, постучав в окошко Прибоевых.

—           Готовы, дядя Хмель! Выходим, Петрович, выходим!— ответили одновременно звонкий голосок внука и хриплый бас деда.

Через минуту дед и внук вышли на улицу с корзинками и удочками в руках.

—           Собираетесь? — спросил кто-то из окошка дома, стоящего напротив,

—           Уже собрались. А ты чего не выходишь, Троха? I

 

—           Я тоже готов, да супружница задерживает — не нацелуется никак.

Вскоре из ворот вышел сосед Прибоевых Троха Мосягин, прокатчик Тагильского завода. Сварливая «супружница» должно быть за что-то ругала Троху: он плюнул в ее сторону и, не оглядываясь, направился через улицу к избенке Прибоевых.

Троха сел на завалинку рядом с Хмелем и закурил. Это был сухощавый, приземистый мужчина лет тридцати, с приятным осмысленным лицом, опушенным русой бородкой, большой любитель книг и учености.

—           Где же остальные? — спросил Троха.

—           Тоже, наверное, с женами не нацелуются, — усмехнулся Хмель.

Наконец, появились трое остальных друзей. Впереди по тропинке тяжело вышагивал деповский глухарь, котельщик Касьян, человек лет пятидесяти, с безбородым лицом, в порах и морщинах которого навечно врезались железная окалина и угольная пыль. Старый котельщик был тяжел и угловат, что называется «неважно скроен, да ладно сшит», ростом пониже деда, но так же широкоплеч, мускулист, с большими мозолистыми руками, которые не боялись никакой работы и помогали в разговорах плохо ворочавшемуся языку.

За Касьяном следовал деповский слесарь Макар Пихтин, молодой мужчина, стройный, высокого роста, с умными строгими глазами.

Позади всех семенил на кривых ножках кочегар Хмеля Деньгин, которого попросту звали Денежкой, человек неопределенного возраста, с длинными руками и шарообразной головой, на которой выделялись лишь большие прозрачные уши. На плоском черномазом лице Денежки еле виднелся маленький носик-пуговка с широкими раздувающимися ноздрями, под ним — толстогубый широкий рот; лишенные ресниц и бровей глаза Денежки по временам почти совершенно исчезали в складках кожи,

Его глуповатая комическая физиономия у всех вызывала улыбку.

—           Как задание, громобой? — обратился Хмель к своему кочегару.

—           Ни пузырей, ни пены, Ефим Петрович, — виновато и быстро ответил Денежка.

—           Почему?

—           Везде заперто. Опоздал я, понимаешь...

—           Ты только чужое пить не запаздываешь.

—           Везде, понимаешь, обегал — ни пузырей, ни пены истинный христос!

—           Ладно, черт с тобой, не оправдывайся.

—           Так, значит, рыба посуху? — с тревогой спросил Троха.

—           Есть у меня кой-что, да боюсь, маловато... Впрочем, поздно уж об этом говорить.

Рыбаки тронулись в путь. Арко замыкал шествие, стараясь не отставать от старших. Концы длинных удилищ все время задевали о дорогу, мешали идти. То и дело останавливаясь, мальчик подхватывал удилища и вприпрыжку нагонял старших.

Стоял погожий весенний вечер. Прошедшие дожди обмыли плесень, и обновленная земля пробуждалась к жизни. Молодая травка только начала пробиваться, зато озимь лежала на полях ярко-зеленым бархатом. Небольшие березки на межах покрывались первой зеленью. Торопливые жаворонки кувыркались в золотых лучах заходящего солнца и беспрерывно пели хвалебные гимны весне. В переполненных водою канавах и лужах квакали веселые лягушки...

Предстоящий отдых в лесу у реки и рыбная ловля радовали друзей; все были веселы, шутили, смеялись, громко разговаривали.

Но вот соборный колокол зазвонил ко всенощной, и рыбаки замолчали, прислушиваясь к густым и низким звукам. Молчание нарушил Макар Пихтин. Он бросил докуренную папироску и тихо, вполголоса пропел:

«Вечерний звон, вечерний звон,

Как много дум наводит он...»

—           Хорошая песня! Ты почему замолчал? — сказал Хмель, шагая впереди.

—           Колокол поет лучше моего.

—           А действительно: как много дум наводит он,— проговорил опять Хмель. — Вот живешь, коптишь небо, как говорится, — борешься, чего-то добиваешься, а придет смерть и - крышка. И ничего от тебя не останется. Разве не обидно? А вот слепой человек хоть хорошей песней оставил о себе память.

—           Кто такой? — спросил Лихтин.

—           Слепой поэт Иван Козлов, сочинитель «Вечернего звона». Из всей нашей христианской религии мне больше всего нравится хорошее пение да колокольный звон, — продолжал Хмель.— Подобрать бы колокола по тону так, чтобы можно было играть, как на гармонике, любую песню. Разжигают же некоторые паразиты самовары ассигнациями. Почему не додумаются, чтобы этакой звонкой музыкой развеселить народ целого города? Будь я паразитом, обязательно построил бы такую музыку из колоколов или паровых свистков. Можно это, Макар Иванович?

—           Конечно, можно. Сделайся паразитом и построй.

—           Было бы интересно завести этакую музыку на весь Тагил... Спой, Макар Иванович, еще что-нибудь,— попросил Хмель своего приятеля.

—           Нот не имею, — усмехнулся Пихтин.

—           Троха, изобрази что-нибудь ты своим свистом. Ты и без нот можешь, — обратился Хмель к Мосягину.

—           Могу, — охотно согласился тот и начал насвистывать веселую песенку.

Входили в густую березовую рощу; звон колокола доносился слабее. Лучи заходящего солнца освещали только вершины деревьев. Скоро тропинка потянулась по склону, березняк поредел, и рыбаки вышли на берег реки, подковой огибающей рощу. На берегу, под старой березой, стояла темная лесная избушка.

—           Вот наше становище. Располагайтесь без стеснения и будьте как дома, — объявил Хмель, снимая с плеч ношу, и тотчас же распорядился, кому чем заняться.

Разложив свои вещи, дед Брус с Касьяном вооружились саком и первые пошли к берегу. Следом за ними направились с бреднем Хмель, Пихтин и Троха. Денежке с Аркой было поручено заготовить дровишек, бересты и хвороста, чтобы хватило на всё время рыбалки.

Разбрасывая крупные искры, заполыхал веселый костер. Потом задымил камелек в избушке, и Денежка заявил Арке, что место обкурено и готово для ночевки.

На землю спускались тихие весенние сумерки. Из-за крупных кондовых сосен, обступивших противоположный берег реки, выползал красный диск луны; он быстро поднимался вверх, бледнея и уменьшаясь. С противоположного берега доносился лай собаки, перебиваемый криком мужских голосов. Сосновый бор отвечал громким эхом и этим голосам и собачьему лаю.

Арко немного устал но, несмотря на это, радовался.  Еще бы! На рыбалке со взрослыми, да еще с ночевкой он  был впервые. То-то позавидовал бы Стасик — сын на.чальника, если бы он, Арко, рассказал обо всем тому неженке! Разве дядя Хмель взял бы с собою на рыбалку  Стасика? Или на паровоз в поездку? Ни за какие коврижки! Дядя Хмель начальников да богатеев — ого как  не любит.

Размышления маленького рыбака прервал Денежка. Он притащил к избушке большую сухую жердь и с треском бросил ее на землю.

—           Фу-ф! Кажется, хватит. Айда к рыбакам, Арко. Они уже, наверно, что-нибудь наловили.

Вприпрыжку они побежали по тропинке к берегу, откуда доносился разговор Хмеля и Трохи.

Тяжелая черная барка, груженная дровами, медленно плыла по течению. Молодые женщины и девушки тихо пели, мерно взмахивая веслами. Луна уже поднялась выше деревьев и успела бросить на гладь реки серебряную дорожку,

—           Дядя Хмель, поймали что-нибудь? — нетерпеливо, на бегу спрашивал Арко.

—           Есть малость... — ответил Хмель, с трудом, по пояс в воде переступая по неровному дну реки. — Сейчас выберем из бредня, что попадется, и вам в котелок. Потом заберите у Касьяна и живо сочиняйте уху. Макар Иваныч! Держи палку прямее, чтобы бредень по дну шел, иначе вся рыба низом проскочит, — натужно кряхтел Хмель.

—           Дно каменистое, ноги колет,— тихо сказал Пихтин.

Когда они вытянули бредень, в его ячейках оказалось три окунишка и щуренок.

—           Упустили рыбу, — ворчал Хмель, выбирая улов.

—           Возьми меня в помощники, Петрович, - предложил подошедший Денежка.

—           Раздевайся, громобой. А ты, Макар Иванович, иди- ка уху варить да Арку возьми в помощь, — распорядился Хмель.

—           Дядя Хмель, а мне тоже рыбу ловить охота! — взмолился Арко.

—           Завтра на удочку ловить будешь, сегодня уже поздно, — заметил Хмель.

—           Куда тебе, такому карандашу! Утонешь на грех,— добавил Денежка, раздеваясь и готовясь заходить в воду.

—           Тю-ю! Карандаши-то лучше твоего плавают, — задорно похвалился Арко.

Пихтин жгутом скручивал свои мокрые брюки, выжимая воду.

—           Подожди, Аркаша. Только вот соединенные штаты выжму, и пойдем мы с тобой на стан. Раз не годимся в рыболовы, превратимся в поваров.

—           Ну, Петрович, лезем дальше на глубину, чтобы щурят захватить! — говорил Денежка, заходя в воду и шлепая босыми ногами.

—           Что ты шлепаешь, как бегемот! Разгонишь всю рыбу! — ворчал Хмель, осторожно шагая в воде.

—           Вот уж здесь ты меня, понимаешь, не учи; это тебе не на паровозе; здесь я сам, понимаешь, кой-кого поучить могу, — огрызнулся Денежка.

Сажен на двести выше, под нависшим кустом черемухи, стоял Касьян, осторожно погружая сак в воду. Он с силой прижимал саковище, подводил осторожно сетку к берегу, а затем, словно большую ложку, поднимал сак на воздух. В сетке сака билась мелкая рыбешка, блестя при лунном свете точно серебряная.

—           Есть малая толика, — с удовлетворением заявлял Касьян, опуская сак на землю. Дед Брус выбирал из сетки бьющуюся рыбешку, крепко поругивая колючих ершей.

—           У вас, дедушка, много наловлено? — осведомился Арко, подходя к деду.

—           Есть кой-что; на уху хватит, пожалуй. Смотри, вот.

Дед Брус опустил большую костлявую руку в железный котелок и извлек пригоршню живой, извивающейся, мелкой рыбешки.

Арко выловил рыбу из котелка, переложил в корзину.

Старики выкурили по цигарке и снова принялись за работу.

—           А ну-ка, закинем еще разок на наше стариковское счастье! — проскрипел Касьян, осторожно погружая сак в темную воду.

Придя к избушке, Пихтин с Аркой подбросили хвороста в потухающий костер и принялись чистить рыбу.

—           Дядя Макар, а рыбе больно, когда ее чистят? — заинтересовался Арко, наблюдая за работой Пихтина.

—           Конечно. Но я порю, главным образом, ершей да щук. А этих жалеть нечего. Они в рыбьем народе самая подлая тварь. Щука, она жадная - живьем глотает, вроде как наши живодеры: Уткины, Колодкины, Железкины. Ну, а ерш, этот вроде урядника — полицейский крюк, всё уколоть норовит, — вразумительно пояснял Пихтин, продолжая свое дело.

Арко слушал, расспрашивал, брал рыбьи пузыри и щелкал ими, как из пистолета.

—           Вот и готово! Вешаем сейчас котел на огонь, пусть  кипит. А я пойду рыбешку помою.

Пихтин закурил, взял ведерко с рыбой и отправился к берегу.

Мальчик старался помогать во всем. Он подкладывал в огонь сухой хворост, следил за огнем камелька в избушке. Когда Пихтин вернулся с вымытой рыбой, котел уже начинал кипеть.

—           Вот хорошо. Ай да молодец, Арко! — одобрил он действия своего помощника. С мастерством настоящего повара Пихтин начистил лук, мелко нарезал его на клочке газеты, наломал лавровых листьев, приготовил соли, перца и все это бросил в котел. Сварив уху, забелил ее сметаной, попробовал.

—           Не уха, а объедение, Аркадий!

—           Что, шибко вкусная, как у богатых?

—           Вкуснее не бывает. Надо звать рыбарей!— Пихтин сложил ладони наподобие рупора и стал звать приятелей.

Мокрые, усталые рыболовы скоро собрались к избушке. Празднично-весело запылал костер, и дружной семьей все расселись вокруг котла.

—           Ну, братья-разбойники, по единой пропустим! — объявил Хмель товарищам. — Давай-ка, полководец, налей всем поровну!

Появились разные чашки, кружки, стаканы и, умудренный опытом, старый гвардеец начал разливать водку.

—           При такой ухе, Петрович, и по единой? — несмело спросил дед.

—           Больше нельзя, полководец. Завтра поднимаемся с зарей. На восходе хорошо рыба ловится. А если сегодня переложишь — завтра голова трещать будет. Нельзя! — возразил Хмель

Вкусная уха и стопка водки подбодрили озябших людей.

Костер продолжал ярко гореть, стреляя искрами; густой дым высоко поднимался к звездному небу. Ярко светила луна, серебром блестела вода в реке, сонные березы бросали длинные волшебные тени.

Рыбаки долго сидели вокруг костра, очарованные величием и красотой природы.

Сложив трубочкой губы, Троха негромко свистел, утверждая, что подражает соловью. Пихтин пробовал подпевать, но получилось плохо.

—           Эх, жаль, нет гармошки! Люблю я, братцы, гармошку! — признался Хмель.

—           Ничего, как-нибудь в другой раз мы пригласим твоего помощника с гармонией. А сейчас заменим ее вот чем.

Пихтин достал из кармана расческу, обернул ее листиком папиросной бумаги, приложил ко рту и начал подыгрывать Трохе. После протяжной «Вниз по матушке, по Волге» сыграли «Выйду ль я на реченьку», какой-то марш и закончили весело-игривой песенкой «Светит месяц».

Стояла торжественная ночная тишина, как будто сама природа прислушивалась к этой неприхотливой музыке.

—           А ведь хорошо отхватывают, шельмецы! — первый одобрил дед Брус, когда Пихтин объявил антракт, обтирая рукавом расческу.

Должно быть музыка всколыхнула душу гвардейца, вызвала воспоминания молодости, сожаление о незаметно пролетевшей жизни.

—           Эх, бывало, на параде, на Дворцовой площади в Санкт-Петербурге! Идем-печатаем церемониальным маршем — искры из-под каблуков, земля вздрагивает! А оркестры! Труб триста ревом-ревут!

—           Не пора ли на боковую? Рассвет не за горами, — прервал Хмель воспоминания деда, и первый направился в избушку. За ним пошли остальные и, не раздеваясь, укладывались рядом на широких нарах.

—           Все-таки хороша наша русская природа, а главное лес, река, луга, — сказал Пихтин, входя в избушку последним.

Скоро все расположились на нарах и захрапели, только Пихтин да Хмель продолжали сидеть у потрескивающего камелька и курили.

—           Приглядываюсь  я к тебе, Макар Иваныч, и не пойму, кто ты такой есть?—тихо проговорил Хмель после длительного молчания,

Пихтин удивленно посмотрел на Хмеля и с улыбкой ответил:

—           Слесарь-универсал, в паровозном депо работаю. Как будто встречались.

—           Встречались-то встречались, это верно, — подтвердил Хмель, пожав плечами.

Они долго сидели молча, будто вспоминая что-то...

Пихтин смотрел умными, немигающими глазами на маленький язычок огня, а Хмель сопел трубкой и поглядывал искоса на товарища, ожидая, что он еще что-нибудь скажет. Пихтин бросил давно потухшую папироску, зевнул, потянулся и тихо произнес:

—           Все уснули, пора и нам...

—           Пора, — согласился Хмель, подкладывая дров камелек, и оба улеглись на нары.

Утром, чуть заалела заря, Хмель проснулся и разбудил товарищей.

—           А ну-ка, рыбаки, поднимайтесь! Уже земля нашим краем к солнцу повернулась. Скоро и оно выглянет, благодатное.

Он раскрыл дверцу избушки, впустив прохладную струю свежего воздуха.

—           Вот напустил холода. Хотя бы дал обуться в тепле, — пищал Денежка, согнувшись на нарах.

—           Тепло! В этакое тепло хоть топор втыкай. Вставайте скорее, поторапливайтесь! — говорил Хмель, уже выйдя из избушки.— Эх, и погода! День будет золотой!

—           Парнишку не будить? Как думаешь, Петрович? - спросил дед,

—           Почему не будить? Жизнь его встречать с пирогами не будет. Пусть привыкает ко всему. Да и обидится он, как настоящий мужчина. Поднимай.

На противоположном берегу, между стволами деревьев, уже блестело восходящее солнце. Шелестели березы, в их кудрявых вершинах громко пели птицы. На розовеюшей глади реки плескалась рыба, оставляя разбегающиеся кольца.

Арко устроился с удочкой между Пихтиным и старым рыбаком Касьяном. Пихтин удобно расположился на большом камне, а Касьян — на корнях березы, склонившейся над водой.

Пихтин скоро выдернул большого серебристого чебака, затем поймал окуня Касьян. Мальчик нетерпеливо смотрел на свой поплавок, который стоял неподвижно, точно вмерз в воду. Поплавок у Касьяна заколебался снова и решительно нырнул вниз. Старик потянул удилище, леска натянулась как струна и вдруг ослабла.

—           Крючок откусила, проклятая! — догадался Касьян и с досады плюнул в воду.

—           А у меня совсем не клюет, — жаловался Арко.

В это время Пихтин вытянул окуня.

—           Хотя бы маленького пескаря изловить, — мечтал Арко, завистливо глядя на успехи Пихтина.

—           Крючок посмотри, — советовал Касьян. Он привязал к своей леске запасный крючок, насадил червяка, воткнул удилище между корнями березы и подошел к мальчику.

—           Так и есть. Съела! — осмотрев удочку, заключил Касьян. — Поплавок у тебя насажен неверно. Он плавает сверху, а крючок — на дне. Рыба жрет червяка, крючок шевелится, а леска и поплавок хоть бы что. Надо крючок маленько подвесить. Вот так: видишь. Дай-ко свежего червяка.

Арко закинул удочку и трепетно ждал клева. Не прошло и минуты, как поплавок игриво закивал своим носиком и нырнул в воду.

—           Тащи! Тащи! — крикнул Касьян, наблюдавший за маленьким рыбаком.

Не веря своему счастью, Арко потянул леску и увидел, как над водою замелькала большая рыба, Путаясь в сухой прошлогодней траве, мальчик обеими руками схватил добычу, снял с крючка и с гордостью положил ее в общий котел.

Солнце уже высоко поднялось над горизонтом и сильно припекало.

Из Тагила доносился колокольный звон. Должно быть, закончилась обедня.

Голодные, но довольные хорошим уловом, рыбаки собрались у избушки и начали готовить обед.

Одни рубили дрова, разводили костер, другие чистили и мыли рыбу, бегали за водой, и скоро большой семейный котел ухи был готов.

Вкусный и сытный обед, свежий воздух, нежно-зелёная молодая трава, лес, наполненный щебетанием птиц, - все это, после душных цехов и грохота машин, настроило рыбаков на веселый, праздничный лад.

—           В разных концах России бывал я, братцы, а лучше нашего Урала не видывал. Бывал в Крыму, на Кавказе, жил в Малороссии, проезжал по Дальнему Востоку и ничего особенного, кроме моря, не нашел, — воодушевленно говорил Хмель.— Вот зима у нас на Урале серьезная, крутая и шуток не любит. Уж если она, карга, пожаловала, так встречай ее соответственно. Приготовь шубу, пимы, меховые рукавицы и шапку с наушниками, чтоб,  всё это было в настоящем виде. И тогда морозы, сугробы, метели, бураны — всё трын-трава. Но зато уж лета братцы! Поглядишь вокруг — сердце замирает. Уж трава, так это трава, по пояс, и мягкая, точно шелк. Если речка, то не вода в ней, а холодный хрусталь по разноцветным галькам переливается. А лес! Макар Иванович, где есть такие леса, как наши? Зайдешь в этакую гущу -  сплошная стена. Кругом тебя столетние великаны-сосны, кедры и, кажется, небо вершинами подпирают. А какие волшебные клады в уральских горах! Да, что говорить!  Давайте-ка, выпьем. Полководец, наполни! — приказал Хмель, поглаживая черные украинские усы.

Выпили все, за исключением Пихтина.

—           Я воздержусь, друзья. Не идет у меня выпивка,— пояснил Пихтин. Сидя в стороне, он вырезывал из прутика свисток для Арки. — Вот сейчас он засвистит у нас, как отцовская флейта.

—           У него не флейта, а валторна, — поправил Арко.

—           Все равно — труба. Вот, видишь, довел! — Пихтив пронзительно просвистел и вручил сияющему Арке свое изделие. Закурив папироску, он молча слушал своих товарищей, пуская редкие клубочки дыма. На его лице часто появлялась улыбка, но улыбался он как-то странно,  одними губами. Его глаза никогда не улыбались, разделенные двумя вертикальными складочками над переносьем, они всегда смотрели строго, немного печально.

—           Слушай ты, отшельник, спой нам что-нибудь,—обратился Хмель к Пихтину, когда вся компания уже подвыпила и повеселела.

—           Это можно, — охотно согласился Пихтин.— Что бы вам такое спеть?

—           Что угодно, — сказал Хмель.

Пихтин кашлянул и запел:

«Есть на Волге утес, диким мохом порос

От вершины до самого края...»

—           Так пойдет? — спросил он своих слушателей.

—           Пойдет, обязательно пойдет!

—           Просим!

—           Дай на все завязки, Макар Иваныч...

Пихтин улыбнулся и запел песню сначала. Все смолкли.

У Пихтина был приятный тенор, волнующий и проникающим в душу. Сначала он пел тихо, вполголоса, затем воодушевился, расправил плечи, закинул голову и запел полной грудью.

Звуки лились в глубину рощи, путались в вершинах  берез, скользили по глади реки, и эхо возвращало их обратно от высоких сосен противоположного берега. Слушатели вместе с песней унеслись в иные края, к тому недоступному утесу, где находился великий бунтарь и народный любимец Степан Разин. Вот перед взором Степана плещутся холодные волны реки, подхватывают дерзкие мысли атамана и несут их далеко-далеко, по всей стране, призывая к борьбе обиженных и угнетенных. А когда певец поведал о том, как угрюмый утес хранит Степановы мысли и расскажет их лишь отважному смельчаку, достигшему его неприступной вершины, — слушатели не выдержали и с криками одобрения бросились к Пихтину, Троха Мосягин первый схватил его в объятия и трижды поцеловал в губы.

Удивленный Пихтин, казалось, забыл о пении; он стоял неподвижно и ерошил свои тёмно-русые волосы, а его обычно строгие глаза светились добротой и лаской. Не утерпел и скупой на похвалы Хмель. Он схватил руку товарища, крепко жал и тряс ее, долго не выпуская из своей.

—           Молодчина! Уважил! Вот как уважил!

—           Публика довольна артистом, артист — публикой.  Всё очень хорошо! — рассмеялся Пихтин и сделал шутливо-приветственный жест «публике». Пить он отказался, закурил папироску и сел на прежнее место под березой.

Остальные продолжали угощаться. Старый гвардеец добросовестно исполнял обязанности виночерпия, подносил друзьям, не забывал и себя. Потом дед Брус схватился с Касьяном бороться. Они долго кружились около костра, кряхтели, мычали, наконец, дед ловко уронил Касьяна и сам упал на него.

—           Я тебе говорю — слабоват ты против меня, — убеждал дед.

—           Силен, старый хрен, силен, — обиженно признался Касьян.

Подняться с земли им не удалось, они так и уснули в обнимку там, где свалились.

Хмель сходил на речку, окунул голову в воду и лег прохладную избушку.

Остальные уже храпели, расположившись вокруг потухшего костра.

Не спали лишь двое: Пихтин и Арко. Пихтин лежал на траве и смотрел в голубое весеннее небо,

—           Дядя Макар, они почему все пьяные? — спросил Арко, который наблюдал за ходом попойки и удивлялся как быстро все опьянели.

—           Потому что много водки выпили.

—           А для чего они так, дядя Макар?

—           Вырастешь большой — узнаешь.

—           Ты вырос и знаешь,— расскажи мне.

—           Мал ты, Арко, и ничего не поймешь. Подрасти сначала.—Пихтин поднялся с земли, потянулся и добавил: - Я, Арко, поброжу по берегу, а ты прибери тут всё, да охраняй их пока.

Он взглянул на пьяных товарищей и пошел, тихо напевая:

«О, поле, поле, кто тебя усеял...»

 


  • 0

#3 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 10 Декабрь 2018 - 11:01

Глава третья

Эх, как хочется Арке скатиться с горки на подкованных санках, да так, чтобы в ушах свистело, пробежать по сугробам на лыжах, перекувырнуться в снежной пыли, промчаться по льду на блестящих коньках. Но все эти зимние радости ему недоступны. На отцовском пиджаке «квартирантов больше, чем хозяев» — сплошные заплати и дыры; старые валенки разевают рты и жадно глотают снег на ходу; варежек вовсе нет, а хорошие коньки  и лыжи видятся только во сне...

Зима, морозы и ветхая одежонка держали Арку в тесной избе, в обществе сероглазой сестренки и сурового постоянно пьяного деда. Поэтому целыми днями и долгими вечерами, под вой метели и треск мороза Арко что-нибудь мастерил. Он без устали пилил, стругал и сверлил, плавил в печке свинец, отливал разные колесики, рычажки, цилиндрики, шестеренки. Чаще всего он строил уродливые, кособокие паровозы, вагоны, дрезины, водокачки и даже сооружал целые депо.

Мать постоянно ругала его за мусор и стружки, под сердитую руку награждала затрещинами; строгий дед порол солдатским ремнем за поломанные шилья, затупленные ножи.

Только Хмель поощрял маленького строителя. Рассматривая нехитрые сооружения мальчугана, его изрезанные, исцарапанные пальцы, машинист хмурился и ворчал:

—           Зря вы его притесняете, вовсе ни к чему эта строгость. Мастеровой парень растет — золотые руки. Помяните мое слово.

А на следующий день он приносил Арке ножи, стамески, напильники, слитки баббита.

—           Не унывай, Арко, строй во-всю, что вздумается! Всё пригодится. России строители нужны! А что потребуется — говори, принесу.

И мальчик строил, невзирая на множество препятствий.

Но уходила, наконец, длинная уральская зима, наступала весна.

Весна приносила Арке полную свободу и много радости. Лишь только по-настоящему пригреет солнце и начнет таять снег, как на проталинах и грязных тропинках появляется Арко с друзьями.

Весна манит малышей в поля, зовет к журчащей речке, в темнеющий на горах лес. И от проталины к проталине, подобно стайке хлопотливых воробьев, со смехом и веселыми криками перебегает шумная ватага.

От холодной земли и тающего снега босые ноги зябнут и краснеют, точно гусиные лапы, но это нисколько не омрачает весеннего праздника. Весело журчат быстрые ручейки; по их мутной воде плывут корабли, пароходы, лодки, баржи, а за ними шлепают по грязи босоногие корабельщики.

Арко просыпался одновременно с матерью, вместе с нею завтракал, провожал ее на работу, а сам отправлялся к своему дружку Леньке Канавину. С Ленькой они решали, куда пойти, как играть, чем заниматься. Чаще всего шли в депо, посмотреть паровозы, узнать, куда они отправляются, встретить и проводить пассажирские поезда с высокими зелеными паровозами.

Примыкающие по дороге друзья—дети железнодорожников горячо обсуждают всякие новости и гурьбой идут за своим вожаком.

Так осматриваются депо, горячие и холодные паровозы, водокачка, поворотный круг, на котором так ловко поворачиваются тяжелые локомотивы, угольный склад, где с грохотом насыпают в тендеры уголь, всегда многолюдный и шумный вокзал.

—           А куда же теперь? — спрашивает кто-нибудь ребят.

—           Пошли к семафору, красные стекла бить. Интересно на солнышко глядеть через них, — предлагает Арко, вся орава, осторожно минуя будку стрелочника, идет в наступление на обреченный семафор.

Боевые качества вожака доказываются сразу: первый же камень, брошенный Аркой, разбивает очко семафора, и кровяные брызги стекла летят к ногам победителя.

Осколки подобраны, небо и солнце рассмотрены, ребята отправляются на реку. Они с разбега бросаются в воду, часто не раздеваясь, плавают, ныряют, кувыркаются. Визг, крики, веселый хохот стоят над рекой. Здесь начинается состязание на быстроту плавания, на дальность ныряния, на доставание дна в глубоких местах. Это тянется целыми часами, пока зубы не начнут отбивах дробь, а посиневшие губы еле выговаривают:

—           Я, кажись, накупался... что-то немного холодно стало...

Арко с Ленькой — победители во всем. Вылезая воды последними, они дрожат, но хвастливо заявляют:

—           Тю, а нам хоть бы что! Мы целый день прокупаемся и нам всё будет жарко.

Лежа на песке, ребята смотрят в синеву неба, ведут свои разговоры.          

—           А небо глубокое. Раз в сто глубже нашей речки, - говорит один.

—           Ска-за-а-ал, — презрительно замечает другой. - В речке дно неровное, в каменьях, а небо вишь какое - из бархата, как шапка у попа. Края-то, эвон, за Лисьей горой и за Высокой, у Железного рудника загибаются.

—           Вот нырнуть бы в такую глубину!.. До самого coлнышка! A?              

—           Попробуй! Расшибешь башку об звезду или еще обо что-нибудь, как я в прошлый раз о камень, - говорит Арко, потрогав еще не сошедшую со лба шишку, — Ребя, а ведь у семафора очки разбивать нельзя,— добавляет он шепотом, после небольшой паузы. — Они без очков-то не видят, кого пускать, а кого задерживать у станции, от этого может крушенье сделаться. Давайте обратно все стекла.

Он собирает стеклянные осколки и бросает их в воду, на глубокое дно реки.

—           Больше стекла у семафоров не разбивать. А об этом разе — никому. Молчок! Ежели кто разболтает, жандармы нас враз заграбастают. Поняли?

—           Ну, а куда теперь?

—           Есть что-то охота. Надо домой сбегать, — заявляет несколько голосов враз. Арко испытующе смотрит на своих друзей. Ребята расходятся по домам обедать; он остается один. Куда же пойти ему? Домой? Но дома сердитый дед да сестренка и к тому же хлеба оставалась небольшая краюшка только для Нинки.

И Арко направляется в депо.

 

Чистенький, гладко причесанный и опрятно одетый Стасик Броневский стоял в палисаднике, под окнами своей квартиры. Ему очень хотелось скинуть этот противный темносиний костюмчик, лаковые туфли, чулки и пробежать по земле босыми ногами. Соблазн тем более велик, что от Депо к квартире Броневских идет авдотьин Арко.

—           Ты почему сидишь тут, как чиж в клетке? — спрашивает подошедший Арко. Слова его переполняют чашу горечи Стасика.

—           Потому что не разрешают уходить. А ты куда ходил?— с завистью спрашивает Стасик.

—           Везде хожу, где вздумаю, по всей земле. Сейчас  из депо. Паровоз дяди Хмеля чистил, да мама прогнала  меня. Рубаху мазутой вывозил — видишь?

—           А куда теперь пойдешь?

—           Хоть куда, куда хочу. Пойду на реку, там новый мост строят — интересно. Пойдем.

—           Меня, наверное, не отпустят с тобой, — с сожалением говорит Стасик.

—           Не отпустят, не надо — один пойду. Для чего ты туфли напялил в этакую жару? Разве не жарко?

—           Конечно, жарко.

—           А почему не скинешь?

Стасик оглянулся на окна квартиры, сел на ступеньку крыльца и снял туфли.

—           Сбрось и чулки — зря мешают, — советует Арко. Стасик поспешно сдернул чулки и с удовольствием ступил на теплую, нагретую солнцем землю.

—           Так пойдешь со мной на реку, новый мост глядеть?

—           Подожди, я попрошу разрешения у мамочки...

В этот момент в дверях появилась Марина Кеземировна.

— Стась, кто тебе разрешил снимать обувь и босыми ногами становиться на влажную землю! — с испугов изумлением воскликнула она.

- Он звал меня по улице бегать, — смущенно прошептал Стасик.

—    Кто это «он»? — спросила строго Марина Kaзимировна.

—    Вот — я, — ответил Арко независимо. Марина Казимировна повернула голову и увидела оборванного грязного мальчишку, стоявшего у палисадника.

—    Чей это мальчик? Откуда такой? — спросила  она сына.

—    Арко авдотьин. Ведь вы его знаете, — пояснил Стасик и, заметив недовольство матери, стал нехотя надевать свои лаковые туфли.

Марина Казимировна подошла вплотную к палисаднику и строго спросила Арку:

—    Тебе что нужно? Ты куда Стасика зовешь?

—    Ничего не нужно. Звал на реку, новый мост смотреть. Не пойдет — не жалко, один пойду.

Ответ был четкий, без признаков смущения, что крайне удивило строгую барыню. Она критически рассматривала крепкую фигурку пришельца, его широкий выпуклый лоб и спокойный взгляд серых глаз.

Сравнивая этого мальчика со своим сыном, она пришла к неприятному выводу: сын рос несколько хилым, узкогрудым, слабеньким, а этот — грубый, грязный, загорелый, но какой крепыш! Ведь растет впроголодь, бегает раздетый, босой, весь в ссадинах, и никакой простуды, никакой инфекции! — «Хотя чему я удивляюсь, — подумала она: — Стасик — потомственный дворянин, будущий интеллигент. А это — будущий рабочий, грузчик или кочегар, которому и нужна крепкая конституция».

Марина Казимировна видела, что сыну скучно, но разве можно отпустить его вместе с уличным мальчишкой, предоставив развращающему влиянию улицы. Как это ее Стасик побежал бы босыми ногами по грязным лужам?   

—    Почему у тебя ноги такие? — спросила она, продолжая рассматривать непрошенного гостя.

—    Какие — такие? — не понял Арко, взглянув на свои ноги.

Такие грязные, избитые.

—           Я на них по дорогам хожу, а на дорогах камни и грязь. Грязь к ногам прилипает. До зимы с ней ничего не сделаешь, не отскоблишь, — уверил Арко.

—           А это что? Почему кровь?

—           Это цыпки; тоже от грязи бывают. А это, — Арко показал на большой палец правой ноги, обвязанный грязной тряпкой, сквозь которую просачивалась кровь, — это утюг я на него уронил. Новый ноготь теперь растет, рубчатый такой! — похвалился он.

—           Но почему кровь?

—           Немного разбередил сейчас, за железину запнулся в депо.

—           Ты хочешь с ним поиграть, Стась?

—           Да, мамочка, хочу! — просиял мальчик от радости.

— Арко, иди поиграй со Стасиком! — сказала Марина Казимировна, как бы объявив мальчику особую милость.

-  У вас скука. Все окна цветками заставлены и солнышко не светит, — равнодушно ответил Арко, удивив  своим ответом Марину Казимировну.

Стасик же, обрадованный милостью матери, начал упрашивать Арку пойти в комнату, обещая показать все свои игрушки.

—           Ладно. Игрушки погляжу.

Войдя в детскую, Арко был поражен ее размерами и убранством. Он засыпал маленького хозяина вопросами, и тот еле поспевал отвечать.

—           Так вы здесь только вдвоем с девчонкой и живете? — удивился гость, осматривая комнату.

—           Не с девчонкой, а с девочкой, с сестричкой. Девчонками называют только уличные мальчишки, и это нехорошо.

—           Будто не одинаково говорить на улице или в избе. А для чего это у кроватей иконы привешаны?

—           Это не иконы, а картины такие.

—           Как не иконы, ежели с ангелами?

—           Такие картины с ангелами бывают. Чтобы детей оберегали.

—           Картины?

—           Не картины, а ангелы.

—           Вот еще... А для чего у вас две кровати?

—           А как же иначе? Сколько людей, столько и кроватей. Одна — моя, вторая — Вандочки.

- Смешно. А у нас на всю артель одна — и та без ножки. Полено вместо четвертой ножки подставлено, и дед на ней спит летом. Где у тебя игрушки?

—           Игрушки вот в этом шкафу уложены.

—           Для игрушек целый шкаф?

—           Да. Потому что их много.

—           Игрушки показывать — опять надо мать спрашивать?

—           Нет, можно без разрешения.

—           Арко, есть хочешь? — приоткрыв дверь, спросу горничная Лиза.

—           Я утром печеную картошку ел, — неопределенно ответил проголодавшийся гость.                          

—           Ты не стесняйся, барыня разрешила. Я тебе принесу сейчас.

Через минуту Лиза принесла свежую булку, холодную котлету и большую кружку молока.

—           На-ка, уплетай! Да не разбей посуду, осторожнее.

Арко начал жадно есть редкую для него пищу, не переставая расспрашивать Стасика, делая свои заключения

—           Богатым жить хорошо. Они всё купить могут, раз деньги всегда есть. А бедные сами картошку в огороде садят, а когда вырастет — едят. Вот на пасхе и у нас как у богатых было: пирог с мясом, щи со свининой и молока две крынки. Хм... две кровати, для каждого по штуке… А мы с Нинкой на полу дома спим — просторно. Под тулупом. Квартира у вас ничего, большая. Только скучно, солнышка не видать совсем. Наставлена всякая всячина. У вас даже мухи не живут, — заключил гость, рассматривая все уголки комнаты.

Между тем Стасик выкладывал из шкафа свои игрушки, расставляя их в каком-то определенном порядке.

—           Это — водовоз. Бочка у него, видишь. Это карета с обломанной лошадью. А вот паровоз, сам ходит!

Стасик показал свою любимую игрушку и, закрутив пружинку, поставил на пол. Паровозик щелкнул, вздрогнул и стремительно покатился под кровать.

—           Вот это да! — в величайшем удивлении воскликнул Арко, не веря своим глазам. — Игрушка, а ходит, как исправдешний. — Он с большим интересом рассматривал и хвалил игрушки, вникал во все подробности.

Посмотрев механизм диковинного паровоза, мальчуган радостно заключил:

- Не знал, что от такой пружинки он может катиться! Обязательно к своему паровозу пристрою, и он тоже пойдет.

— Ты мне его покажешь когда-нибудь? — спросил Стасик.

—           Тебя мать все равно не отпустит к нам.

—           Я выпрошусь.

—           Если отпустит — покажу. Пойдем сначала на реку, к новому мосту, там искупаемся. Скучно всё время дома сидеть.

—           Подожди немного. Я мамочку спрошу, — сказал Стасик и вышел из детской.

Арко удивлялся, для чего это надо на всякий пустяк спрашивать разрешение матери.

—           Не разрешает. Говорит, с папой пойду гулять, — плаксиво сообщил Стасик, возвращаясь в детскую.

- Ну, тогда я один. Прощайте! Спасибо за обед!

Арко вышел на улицу и, громко засвистев, отправился нa реку.

 

К вечеру погода окончательно испортилась. С севера надвинулась громадная туча, разыгралась гроза. Резкие удары грома будто стремились изорвать в клочья небо, а невидимая рука огненной ниткой спешила тачать его прорехи. Налетел ветер, он яростно срывал с крыш доски, звенящие листы железа, обрывал ветки, сгибал и вырывал с корнем деревья. Затем хлестнул крупный, спорый дождь и быстро всё успокоил. Дождь целый час барабанил в стекла окон, проникая через худую крышу в избу. Мутные потоки с шумом неслись по улицам, смывая и унося сор, щепки, солому.

— Избенку обязательно надо перекрывать, — заметила Авдотья, разглядывая, как по трубе стекали бойкие струйки воды.

Поужинав, Авдотья уложила спать Нину, зажгла ночник и занялась чинкой белья.

Старый гвардеец, оседлав очками горбатый нос, сидел рядом, за столом, сопя над библией. С трудом разбирая малопонятные слова, он смешно шлепал губами, топорщил усы, изредка останавливался, поворачивал в сторону лицо, глухо кашлял и большим желтым ногтем вдавливал в страницу слово, на котором его захватывал кашель.

—           Господи, куда же Арко делся! Где он в этакую погодь? — беспокоилась Авдотья, прислушиваясь к шуму дождя.

—           У Канавиных, где же еще, — проворчал дед, не отрываясь от библии.

—           Голодный ведь, С утра дома не был...

—           Не подохнет, не велик барин... Ты мне читать мешаешь.

—           Кто тебе мешает? Читай.

В это время хлопнули ворота и раздался пронзительный свист Арки, зовущего собаку.

—           Вот он, соловей-разбойник. Легок на помине, - сказал дед, откашливаясь.

—           Где ты, лоскут, шляешься! — с нарочитой строгостью встретила мальчугана мать,

—           Везде. На реке был, новый мост глядел.

—           Носит тебя нелегкая в этакую даль...

—           Никто не носит. Сам ходил. Ох, озяб я, мама у-у! — признался Арко, весь мокрый, вздрагивая от холода.

Авдотья достала из ящика штаны и рубашку.

—           Как не озябнуть — промок до нитки! Переодевайся скорее. Да ужинать садись. С утра ведь ничего не ел.

—           Не с утра, а с обеда. Но все равно, опять проголодался.

—           С какого это обеда?

—           Лиза кормила, — поспешно, ответил Арко, кусая мягкий, еще не остывший свежий хлеб.

—           Какая Лиза?

—           Лиза-горничная, у начальницы.

—           Как ты попал к Броневским?

—           Барыня позвала...

—           Растешь ты настоящим бродягой. Другие мальчишки дома или в огороде играют, а ты то в лес убегаешь, то на речку, в депо, на паровозах ездишь — везде тебя приглашают.

—           Куда приглашают, а куда сам хожу... — поправил Арко, заканчивая скромный ужин.

—           В школу бы тебя нынче отдать. Может быть, там выучат...

—           В школу для ученья и отдают. Стасик начальников нынче пойдет. Ему ремень с медной бляхой и кожаную сумку купили. Показывал.

- Может быть, к осени как-нибудь сапоги купим да пальтишко сошьем, тогда и тебя можно в школу. А сейчас ложись спать. Молиться-то устал, скажешь.

—           Какое уж моленье! Устал я шибко.

—           Молиться ты каждый раз устал.

—           Ага. Мама, для чего это у стасиковой кровати ангел повешен? — спросил Арко из-под тулупа.

—           Ты бредишь, что ли? Какой ангел повешен?

—           Такой, бумажный. На картинке. Нарисована речка, через речку доска, а по доске идет девчонка и боится. Ангел за ней по доске плетется и ветку вот так держит, будто мух отгоняет. Стасик говорил, что эта девчонка — ихняя Ванда.

Авдотья поняла, наконец, о чем говорит сын.

—           Это ангел-хранитель; такие у всех детей бывают.

—           Почему же я своего ни разу не видывал?

—           Ангелов никогда не видно, и они приставлены только за хорошими детьми смотреть. Вот пойдет Вандочка через речку или еще где опасно, ангел ее и оберегает, чтобы не упала.

—           Ну, девчонку, понятно, поддерживать надо, а то шлепнется в воду, как лягушка. Да и Стасик не лучше, хоть он и не девчонка: лазить, бегать, плавать — ничего не умеет. Сидит под окнами в садике да глазами хлопает. Ему без ангела, знамо, нельзя, да и с ангелом-то его никуда не отпускают.

—           Спи-ка давай. Поздно уж.

—           Мама, а почему у меня нет ангела?

—           Есть и у тебя, но ты нехороший, бегаешь далеко, в разные стороны, вот он никуда с тобой и не ходит.

—           Чего ему ходить, раз крылья есть? Летай-знай, как воробей. Не устанет за целый день, и цыпок на ногах не будет.

С минуту помолчав, Арко добавил:

—           Без ангела, знамо, хуже. Я сегодня поскользнулся, а поддержать было некому...

—           И что?.. — испуганно спросила мать.

—           А ничего! Оборвался и упал с моста в речку, — сладко зевая, ответил Арко.

—           Упал! Как ты не разбился, горе мое луковое!

—           Разве об воду разбиваются? Вода ведь мягкая, — пояснил Арко, засыпая.

—           Подумать только! Оборвался в речку! Вот убереги такого бродягу! Хорошо Марине Казимировне в гостиной сидеть да советовать, как воспитывать детей. Ах, Aрко, Арко, что я с тобой делать буду! Скорее бы отец возвращался! — убивалась обеспокоенная мать, глядя на сына.

Но ей никто не отвечал... Усталый Арко уже сладко спал, а дед Брус углубился в премудрости библии и не был расположен к беседе.

 

 


  • 0

#4 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 12 Декабрь 2018 - 10:30

Глава четвертая

Макар Пихтин приехал в Тагил недавно. В паровозном депо он пользовался большим авторитетом. Чрезвычайно скромный человек, он старался держаться в тени, чтобы не быть заметным, но это ему не удавалось. Слесарь-универсал первой руки, он, прежде всего, ценился как отличный, дисциплинированный работник. Кажется, не было еще машины, механизма или прибора, который он не мог отремонтировать. Не было такого замка, шкатулки или несгораемого шкафа, секрет которых остался бы  неразгаданным Пихтиным. Он был слесарем-виртуозом, удивляющим всех своим высоким мастерством.

Рабочие опасливо называли этого малоизвестного человека «политическим» и глубоко уважали его за исключительную честность, трезвый ум и непреклонный характер.

Многие товарищи обращались к Пихтину за советом, за разрешением спорных вопросов, иные с просьбой написать куда-нибудь «бумагу». Пихтин никому ни в чем не отказывал. Глядя в лицо собеседнику, Пихтин внимательно его выслушивал, подробно расспрашивал и всегда давал дельный совет.

Один, остановив Пихтина где-нибудь в темном углу, жаловался на свою жену, которую бей хоть двадцать раз на день, — все равно скандалит и не дает житья.

— А ты попробуй не бей ни разу, и она не будет скандалить. Собака и та ласку любит, а пни ее ногой — огрызается. Разве можно бить жену? Женам иной раз круче нашего приходится. Ты выпиваешь? Ну, тогда всё ясно. Выпьешь да взбучку жене задашь — как же она не будет скандалить? Ты попробуй не скандалить сам, не дерись, пей меньше, и жизнь наладится. Уверяю тебя! Потом  мне скажешь. Хорошо? — говорил Пихтин, приятельски хлопая жалобщика по плечу.

Другой жаловался на начальника, который за испорченную деталь оштрафовал его ни с того, ни с сего на целковый.

—           А деталь ты, действительно, запорол? — спрашивал Пихтин. — Тогда на себя жалуйся. За брак нигде не похвалят. Подтянись, постарайся.

Какой-нибудь бородач жаловался на то, что его сына неправильно «поставили в лобовые» и обязательно забреют в солдаты. Несмотря на то, что семья большая, сын - единственный кормилец, и ему должны быть льготы.

—           Вечерком после работы я напишу тебе жалобу, а ты отправишь ее воинскому начальнику, — говорил Пихтин огорченному бородачу и в тот же день выполнял свое обещание.

Особенно возмущался и энергично действовал Пихтин против несправедливости и самоуправства админнстрации.

—           Макар Иванович, погляди, как мне рыжий черт нос расквасил, — жаловался мальчик-ученик, вытирая окровавленную физиономию.

—           Митрич?

—           Знамо он, кто же еще!

Пихтин бросал работу и поспешно шел к монтеру.

—           Ты почему учеников обижаешь? — спрашивал он строго, глядя в упор на жирную физиономию монтера с большими рыжими усами.

—           А чем я их обижаю? — спрашивал в свою очередь монтер, будто не понимая, и отводил злые глаза в сторону.

—           Кольке-арматурщику нос разбил?

—           A-а, Кольке. Ну, щелкнул малость озорника, так что из того?

—           То, что бить детей не имеешь права. Можешь ответить по закону.

—           Вот такие-то законники и портят сопляков, — ворчал недовольно монтер.

—           А ты, беззаконник, исправляешь? Воспитываешь? Не советую так воспитывать. Брось! Понял? — спокойно, но веско говорил Пихтин и уходил к своему верстаку.

При малейшем ущемлении интересов рабочих Пихтин первым ввязывался в дело. За это мастеровые особенно любили Пихтина, и этим он не нравился администрации депо.

На досуге мастеровые приходили к Пихтину не только по делу, но и так, запросто, чтобы побыть около него, видеть его строгие, правдивые глаза, слышать его голос.

Обаяние этого человека было велико и неотразимо. Его ума, доброты большого сердца хватало на всех, и все окружающие его люди тянулись к нему.

При всей общительности характера Пихтин почему-то никого из товарищей не приглашал к себе на квартиру.

На одной из глухих улиц Тагила, неподалеку от депо, он занимал флигелек в две комнаты, в котором и жил с женой Марфой Ильиничной и маленькой дочкой Сашей. В скромно обставленной квартирке Пихтиных было всегда чисто. Обеденный стол под белой клеенкой, полдюжины стульев, шкаф с книгами, столик, на котором стояла бронзовая статуэтка старика-нищего с протянутой рукой, швейная ножная машина — орудие труда Марфы Ильиничны, и две кровати под белыми покрывалами — вот и вся обстановка.

Обычно обед и чаепитие Пихтиных тянулись долго. Супруги беседовали о своих делах, шутили с Сашей, весело смеялись, наслаждаясь маленьким семейным счастьем. А любимая шалунья с рук матери переходила на колени отца, залезала к нему на шею, гладила ручонкой его небритую щеку и, капризно оттянув губки, кричала;

—           Папа опять колется, я не целоваюсь!

—           Тогда я тебя поцелую! — говорил Пихтин, ловя дочку.

Саша взвизгивала и бежала к матери, крича:

—           Мамочка, меня серый волк ловит!

После обеда, выкурив на кухне папироску, Пихтин снова садился за стол и долго читал газеты, обмениваясь мнениями с женой,

—           События надвигаются. Волнуется мать-Россия. Хорошо-о! — говорил он, любовно поглаживая газету, и его грустные, спокойные глаза как-то по-особенному светились.

—           Я тебя очень прошу, будь осторожнее! Время такое тревожное... — говорила Марфа Ильинична, окидывая ласковым взглядом мужа, а затем дочку, как бы прося не забывать о их маленьком сокровище.

—           Осторожность сообразно обстоятельствам, дорогая моя. А обстоятельства повелевают, — тихо говорил Пихтин.

Приехав из Екатеринбурга, Хмель поставил свой паровоз в депо и зашел в отделение подъемочного ремонта.

—           Посылку тебе какую-то привез, — сказал он Пихтину, пожав его запачканную руку.

Пихтин смахнул с опиливаемого подшипника металлическую пыль, равнодушно взглянул в сторону работающих слесарей, нахмурился.

—           Это хорошо, что привез, спасибо. Только почему бы тебе не кричать об этом на весь Тагил?

—           Мало ли кому какие могут быть посылки. Что из этого! — смущенно проговорил Хмель, поняв свою оплошность.

—           Именно: «кому какие». Будто не знаешь, как интересуются сейчас моей персоной жандармы. Кроме того, уже установлено, что Зюльман заодно с ними работает, — тихо пояснил Пихтин, опершись локтем на зажатый в тисках подшипник.

—           Неужели уж так... — начал было Хмель, но Пихтин перебил его:

—           Именно так! Как можно больше осторожности! — и опять заработал напильником.

—           Сегодня вечером дома будешь? — спросил Хмель после неловкой паузы. Он стоял у верстака и набивал трубку.

—           Нет. Уйду и вернусь, наверное, поздно. А что?

—           Да так... поговорить хотелось.

—           Поговорить? — Пихтин взглянул в лицо Хмеля, отложив напильник в сторону. — Поговорить — дело полезное. А где?

—           Сначала — когда? — спросил Хмель.

—           Можно завтра, — подумав, ответил Пихтин. — Завтра как раз воскресенье, не работаем.

—           А где? — спросил в свою очередь Хмель.

—           Это решай сам.

—           Приходи после обеда к Прибоевым. Поговорим, выпьем по маленькой ради воскресенья.

—           Поговорить можно, а выпить нельзя, — сказал Пихтин, нахмурив брови. — А где посылка?

—           На «Жанне», в заднем правом ящике тендера.

—           Заперто, конечно?

—           Заперто. Вот тебе ключ. Замок с секретом: крути два раза влево и три раза вправо. Запомни, иначе не откроешь.

На следующий день Хмель ожидал Пихтина у избенки Прибоевых. Они сидели с дедом Брусом на завалинке, пригреваемые солнцем, и лениво беседовали. Хмель поддразнивал деда, подсмеиваясь над его верой в царя и царские порядки.

—           Ничего, постепенно дело направится, — уверял дед, не желая сдаваться.

—           Веруй, полководец! Вера — хорошая вещь»…

—           Вот я и говорю, что дело помаленьку настроится, - утешал дед, кряхтя и поглаживая ревматические колени.

—           Да, да! Из Маньчжурии японцы нас настроили и довольно основательно.

—           Как тебе не грех радоваться этой беде! Ты будто и не русский, — упрекнул дед, начиная сердиться.

—           Верно: я малоросс. Не сердись, полководец, ты многого не понимаешь. Давай перекурим это дело.

—           А у тебя какой? — осведомился дед.

—           Самый лучший: «Феникс». Крепости небывалой. Никандровна меня из горницы гонит: иконы, говорит, ржавеют, — усмехнулся Хмель, набивая свою неизменную трубку. Дед скрутил большую цигарку, и друзья закурили.

Из ворот противоположного дома вышел Троха Мосягин в холщевом костюме и войлочной шляпе на голове.

Растрепанная женщина смотрела на улицу в открытое окошко и за что-то ругала Троху. Он постоял у ворот, громко выругался и зашагал вдоль улицы к заводу.

—           Зайди на перекурку, Троха! — крикнул Хмель соседу.

—           Некогда, на работу пошел, — ответил Троха.

—           И чтобы тебе в тартарары провалиться! — крикнула вслед ему сварливая женщина и захлопнула окошко.

—           Загрызла человека, холера. Такой хороший мужик, а баба — прямо ехидна, — порицающе заметил дед.

Вскоре пришел Пихтин, веселый и оживленный.

—           Почему поздно? — спросил Хмель.

—           Жене кой-что по хозяйству помогал.

—           Ну, как дела? Какие новости?

— Дела неплохие и новости есть. Как не быть новостям в такое время, — ответил Пихтин, улыбаясь и, указывая взглядом на деда, который завозился на своем месте.

—           Ну, есть, так рассказывай. Чего душу тянешь!- угрюмо сказал дед.

—           А всухую, друзья мои, все же не беседа. Сходи-ка ты, полководец, в монополию, возьми там бутылочку и на на закуску что-нибудь прихвати, — распорядился Хмель.

—           Я схожу... А не мало ли будет одной бутылки на троих. Может, прихватить пару, чтобы второй раз не маять ноги, — предложил дед. 

—           Хватит одной! Вот тебе рупь-целковый, ступай!

Дед поспешно застегнул на все пуговицы мундир, надел лежавшую на завалинке выцветшую гвардейскую фуражку и отправился выполнять приятное поручение.

—           Ну, выкладывай новости! — напомнил Хмель нетерпеливо.

—           Новости? Новости ты сам привез вчера из Екатеринбурга.

—           Запрещенные книги?

—           Не угадал. Газеты.

—           Что за редкость такая — газеты.

—           Редкость: газета «Пролетарий» — центральный орган Социал-Демократической партии. Издается в Женеве. А какие статьи в них против самодержавия.

—           Неужели?! Макар Иванович, нельзя ли почитать?

—           Пока нельзя. Как-нибудь в другой раз...

—           Не доверяешь? — с легкой обидой спросил Хмель.

—           Видишь ли... Это, конечно, секрет, и нужна особая осторожность. Затем у нас принято доверяться только членам организации, к тому же газет мало, читаем по очереди...

—           Значит, только для посвященных.

—           Как всякий честный рабочий, таким «посвященным» можешь быть и ты. Одна из основных наших задач — вовлечение в организацию передовых рабочих, которые могут скорее понять идеи партии сами, а после — передавать их другим. Например, ты коренной рабочий, одни из передовых грамотных людей, а вступить в организацию не желаешь. Между тем, ты мог бы влиять на массу, вести ее за собой.

—           Поезда водить я могу. А массы — это не мое дело,— отмахнулся Хмель и стал закуривать трубку.

—           А чье же это дело? Человек ты грамотный, начитанный, неглупый, знаешь историю войн и революций, ненавидишь эксплуататоров, понимаешь необходимость уничтожения самодержавия, а участвовать в революционной борьбе не хочешь. Почему? — тихо спросил Пихтин, нахмурив брови.

Хмель молчал, пуская клубы махорочного дыма.

—           Боишься, может быть? — участливо спросил Пихтин.

Хмель исподлобья взглянул на собеседника и пренебрежительно усмехнулся.

—           Н-нет, как настоящий поездной машинист, я, кажется, не из трусливого десятка.

—           Тогда в чем же дело?

—           Откровенно говоря, я не понимаю, для чего ваша партия и для чего в нее нужно вступать,

—           Во-о-от что, — с удивлением протянул Пихтин.

Он с минуту молчал, думая, как лучше разъяснить собеседнику то, что хорошо понимал сам; не спеша он достал портсигар, закурил, продолжая хмурить брови.

—           Партия — это тесно сплоченная организация передовых, дисциплинированных и наиболее сознательных людей, организация, которая добивается освобождения трудового народа из-под ига капитала. Никакой сказочный, богатырь, никакой мудрец не сделает этого в одиночку; осуществить это способна только политическая партия! Понимаешь?

—           Не так, чтобы очень, — признался Хмель.

—  А что здесь непонятного? Ведь цари, короли и капиталисты бездельничают и живут в роскоши, а трудовой народ держат всю жизнь в нищете. Необходимо как можно скорее уничтожить эту несправедливость и заново переделать государственный строй. Ясно, что правители, буржуазия, не согласятся на это добровольно. Значит, нужна пролетарская революция, а для этого требуется поднять на борьбу всех рабочих и крестьян, свергнуть самодержавие и навсегда уничтожить капитализм. Сплочение рабочих и крестьян в единую силу и руководство этой силой может осуществить только политическая партия большевиков. Теперь понимаешь?

—           Кажись, проясняется... Но вступить в организацию... Ведь вы, политические, какие-то... особенные, чистые... а я, сам знаешь, выпиваю. Да и к паровозу я крепко привязан. Люблю свою работу и не могу без нее,— проговорил Хмель, глядя в землю.

—           Работу не любят только отъявленные лодыри, люди, лишенные совести и человеческого достоинства. Ты думаешь, я ремонтирую паровозы только из-за куска насущного хлеба? Нет, я тоже люблю машины, паровозы, люблю всякий честный и полезный труд, — с жаром говорил Пихтин. — К примеру, поставят в депо какой-нибудь разбитый и истрепанный паровоз — смотреть тошно. Работаешь около него день, два, много времени, перебираешь деталь за деталью, подгоняешь одну к другой. Паровоз, точно живой, постепенно выздоравливает, смотрит все бодрее и, наконец, совсем вылечивается и готовится на пробу. Разведут пары и — пошел! Знаешь, какой это момент? Мне кажется тогда, что машина улыбается мне блеском своей новой краски и благодарит меня, мастерового человека! Вот машинист открывает регулятор, и созданная человеком машина начинает двигаться! Тебе еще не надоело слушать? — вдруг спохватился Пихтин.

—           Нет, нет! Я слушаю! Говори! Говори!

—           Так вот... Исправная, хорошая машина начинает служить человеку, человеку, который настойчиво и трудолюбиво лечил ее, прилагая к ней старание, свой ум, свои силы. Сознание пользы моего труда наполняет меня особенной гордостью и доставляет мне громадное удовлетворение.  В нашем железнодорожном деле, Ефим Петрович, много поэзии и, я бы сказал, даже лирики. Правда, о нем никто не пишет, его никто не воспевает, как воспевают васильки и розы, но мне кажется, что наступит такое время, когда будут воспевать труд, мастерство, технику; гимны труду когда-нибудь будут написаны. А пока... обиднее всего вот что: человек работает, старается повысить свою квалификацию, мастерство, а для чего всё это? Для того, чтобы увеличить доходы предпринимателя, капиталиста. Помню, у нас на Сормовском были даже большие споры о том, как работать при капитализме. Работать ли так, чтобы пень колотить да день проводить, или же работать по-настоящему.

—           А вот это очень интересный вопрос, — заметил Хмель. — Ну, и как его решает партия?

—           Нормально. Пока капитализм существует, хороший мастеровой должен работать по-настоящему, как бы он ни ненавидел предпринимателя. Все равно в распоряжении предпринимателя много средств для того, чтобы выжать из рабочего всё, что возможно, или же, если рабочий плохо работает и не создает прибылей, — вышвырнуть его вон. Другое дело, когда капиталистический строй начинает трещать — тогда надо стараться скорее разрушать его. Между прочим, рабочие понимают это каким-то особым чутьем. Но это, знаешь ли, очень сложные вопросы... А главное то, что в капиталистическом строе очень много несправедливого. Посуди сам, Ефим Петрович... Машины, которые мы строим, ремонтируем и которыми управляем, работают в основном на господ. К примеру, ты — первоклассный паровозный машинист, сотни раз водивший всякие поезда: ночью, днем, в жару, в мороз, в метель, в грозу — хотя бы с неба камни валились — все равно ты ведешь свой поезд по графику. А скажи, сколько раз ты ездил пассажиром в вагоне первого класса курьерского поезда? Однажды? Так. Я — слесарь первой руки, отремонтировал множество паровозов, а в вагоне первого класса никогда не ездил. Это из нашей жизни. А ведь так обстоит дело и в других отраслях. Тот, кто создает блага жизни, лишен права пользоваться ими, а тунеядцы и бездельники, разные Демидовы и прочие паразиты хищнически пожирают эти блага. Так вот, самая главная задача рабочего класса заключается в том, чтобы свергнуть самодержавие, разрушить капитализм и построить свое рабочее, самое справедливое государство. Тогда и любви к машинам, и радостей от них будет так много, что труд станет истинным удовольствием. А пока любовь к делу, к своей профессии надо сочетать с революционной работой. Теперь о выпивке. Ясно, что она вредит всякому делу, Поэтому желательно, чтобы люди вовсе не пили хмельного, или пили меньше. Что я советую и тебе: если не можешь бросить совсем, постарайся сократиться. При твоем характере это возможно. И получается, друг мой, Ефим Петрович, что у тебя нет никаких причин оставаться вне организации.

—           Возможно. Но это вопрос серьезный. Надо подумать. Надо хорошо подумать, — тихо сказал Хмель и пристально посмотрел на своего собеседника.

—           Что ты меня так рассматриваешь? — спросил Пихтин, поймав на себе взгляд Хмеля.

—           Смотрю и думаю: много у тебя, Макар Иванович, ума и сердца...

—           Заходите, соседи, в избу, у меня самовар вскипел,— пригласила Авдотья, выглянув в открытое окошко.

—           Спасибо, Авдотья. Мы деда подождем, — сказал Хмель.

—           А куда он делся?

—           Ушел по одному делу, да задержался, должно быть. Где же Арко? Его бы послать, что ли...

Арко мгновенно выскочил из окна и предстал перед Хмелем:

—           Вот он я. Куда послать?

—           Лети-ка, голубь, к кабаку, разыщи деда, — сказал Хмель.

—           Сейчас лечу! — крикнул Арко и мгновенно исчез выполнять поручение.

Приятели закурили и долго молчали.

—           Я думаю, что крутой разворот будет нынче. Если весь народ поднимется на всеобщее вооруженное восстание, — крышка будет самодержавию, — тихо проговорил Пихтин.

—           Всеобщее восстание. Трудное это дело, — заметил Хмель так же тихо.

—           Трудно, но возможно! Истории идет своей дорогой, и ее ничто не остановит — ни штык, ни нагайка!

—           Гонец возвращается, а полководца не видать. Куда же он сгинул? — сказал Хмель, глядя вдоль улицы.

Приближаясь к дому, запыхавшийся Арко на ходу сообщал:

—           Всё время шел да из сороковки посасывал, а возле колодца свалился, как бревно. Сороковка разбилась, пальцы ему разрезала, а когда допивал из осколков да облизывал, так и губу — тоже, вот тут, под усом. Ругается страсть как шибко — на всю улицу.

—           Значит, громоотвод разбил, старый хрен. — пожалел Хмель.

—           Ты бы сходил, подобрал его, — посоветовал ему Пихтин.

—           Может быть, Денежка его притащит, — предположил Арко.

—           Где ты видел Денежку? — спросил Хмель.

—           Там же, у колодца; тоже пьяный, но не шибко. А дед кричит: «Не подходи, душу вытрясу!» — пояснил Арко, комично изображая деда. — Потом какую-то кламору ругал.

—           Понимаешь? — спросил Хмель приятеля. — Это у, Арки в незнакомых словах буквы свои места теряют. Крамолу, вишь, хочет уничтожить фельдфебель лейб-гвардейского имени его...

—           Ну его, — махнул рукою Пихтин. — Этот защитник такой же дряхлый, как сама монархия.

—           Он и монахиню какую-то поминал тоже, — вставил мальчуган, слушая разговор старших.

Через четверть часа из-за угла вышла на улицу пьяная пара — дед Брус и кочегар Денежка. Огромное тело деда раскачивалось во все стороны, а малорослый Денежка крутился около него и с трудом удерживал от падения.

Поднимаясь в горку, дед все же не удержался, упал и пополз по грязи на четвереньках.

—           Полководец без песка буксует, горку не может одолеть, — усмехнулся Хмель и пошел поднимать приятеля.

Когда общими усилиями испачканного грязью деда поставили на ноги, он расправил плечи, выпрямился и громко крикнул:

—           Здар-рово, маладцы!

—           Здра-жла, ваше грязе-лип-кое нич-то-жество! — лихо ответил Хмель.

—           Ты, Хмель, хоша ты мне и Хмель, то-бишь сук... то - бишь друг, но сук-кин сын! Я тебя давно знаю, — погрозил пальцем дед.

—           И ты мне тоже знаком, — сказал Хмель с усмешкой.

— A-а, и Макар Пихтин, крам... мольник пришел, - прохрипел дед, глядя на Пихтина осоловелыми глазами,

—           Ты глупости не говори! — строго сказал Хмель.

—           Правду говорю: Макар против царя. А я за императора костьми лягу! Я за него последний дух отдам! - хвалился дед, раскачиваясь и еле стоя на ногах.

—           Мне твой дух не нужен, ты водку подавай, — потребовал Хмель.

—           Водку! — дед посмотрел на Хмеля бессмысленным глазами и смолк.

—           Да, водку, — строго повторил Хмель.

—           Водка... разбилась посуда и... А крам... мо... ла… это...

—           Пошли спать, а с крамолой потом разберемся! - еще более строго сказал Хмель. Он взял деда под руку и повел во двор.

Через несколько минут Хмель вышел снова под окно и сел на завалинку рядом с Пихтиным.

—           Убаюкал? — осведомился Денежка. Грязный и измятый, он сидел тут же, на завалинке, и все еще не мог отдышаться.

—           Намок полководец основательно. Где ты его ветретил? — спросил Хмель Денежку.

—           Я сюда шел и нагнал его на Никольской.

—           Как поживаешь, Денежка? — спросил Пихтин.

—           Жизнь паршивая: ни пузырей, ни пены...

—           Почему так?

—           Выпить охота, а не на что, понимаешь.

—           Ты уже выпил, кажется.

—           Самый пустяк. Вот дед — это да, по-настоящему. И у него, понимаешь, еще сороковка вина в кармане есть, — говорил завистливо Денежка, и его глазки скрылись в складках кожи.—Петрович, одолжи мне полтинник до получки.

—           Завтра утром в поездку, проспаться не успеешь, — отрезал Хмель.

—           Может быть, Макар Иванович одолжит? — неуверенно попросил Денежка.

—           Полтинник Макара Ивановича не трезвее моего. Отправляйся спать. Если завтра на паровоз придешь под мухой, отправлю домой. Понял?

—           Ладно, прощайте, коли так.

Кочегар натянул на голову замусоленную кепку и уныло зашагал вдоль улицы.

—           Дядя Хмель и дядя Макар, сейчас же идите в избу, будем чай пить. У нас сегодня шаньги, да вкусные, со сметаной, как у богатых! — объявил Арко в открытое окошко избы.

—           Спасибо, Арко. Нам пора домой, — ответил Хмель. — Ты куда направляешься? — обратился он к Пихтину.

—           Пойду домой, надо отдохнуть. Спал мало сегодня.

—           А как же с газетой?

—           Дам,— ответил Пихтин, немного подумав.— Только будь аккуратнее, лучше всего читай на паровозе.

—           Когда дашь?

—           Ты когда едешь?

—           По графику завтра, с двадцать вторым.

—           Вот и хорошо, газету я тебе положу в тот же ящик твоей «Жанны», — тихо сказал Пихтин, озабоченно морща лоб, и добавил: — Возьми свой ключ. Я себе пару таких сделал. Часа три возился. Мудреный ты замок соорудил. Еще вот что: кой-какая литература идет к нам из Екатеринбурга, так ты не удивляйся, если туда тебя будут назначать чаще обычного. Это дело у меня налажено. Один ключик я пошлю в Екатеринбург, таким образом, дело весьма упростится и обезопасится; да и тебе без всяких хлопот: пока в Екатеринбурге отдыхаешь, ящик будет наполнен. Но еще раз повторяю, что шпики нюхают здорово, надо быть осторожнее. Больше всего остерегайся Зюльмана, да и вообще... Со мной на людях лучше не разговаривай.

—           Хорошо, дело ясное,— сказал Хмель, польщенный оказанным ему доверием. — Что ты намерен делать в ближайшие дни?

—           Буду чинить паровозы да потихоньку перестраивать мир, если, конечно, не помешают, — усмехнулся Пихтия. И уже серьезно добавил:

—           Дела таковы, что только разворачивайся. Ну, я пойду. Вместе нам лучше не ходить.

Молча пожав руки, они разошлись в разные стороны.

 

 


  • 0

#5 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 12 Декабрь 2018 - 21:39

Глава пятая

Шел 1905 год — время крупнейших исторических событий в России. Угнетенный народ увидел бессмысленную гибель своих четырехсот тысяч братьев на полях Маньчжурии, убедился в подлости правительства, понял и по достоинству оценил сущность российского самодержавия. Кровь рабочих, безвинно пролитая на петербургских мостовых русским царем, призывала к возмездию. В один день — 9 января русский народ увидел то, чего не замечал многие годы. Он понял, наконец, кто его заклятый враг, кто виновник беспросветной и полуголодной жизни. Война, которой самодержавие хотело отвлечь внимание народа от борьбы за лучшую долю, лишь обнажила гнилость царского строя и полную бездарность его чиновников. Многочисленная русская армия, руководимая предателями и тупицами, терпела одно поражение за другим. Промышленность, транспорт, вся хозяйственная жизнь страны всё больше расстраивались и разрушались.

Передовые рабочие Москвы и Петербурга стремились к свержению самодержавия. Возмущение народа росло и ширилось с каждым днем. Россия превратилась в бурный волнующийся океан. Революционная буря росла с каждым днем, она дошла до окраин, захватила и Нижний Тагил.

Комитет партии большевиков нелегально обосновался на Тагильской улице, в самом центре Тагила.

На Большерудянской улице работала подпольная типография, печатавшая большевистские листовки.

Соблюдая строжайшую конспирацию, члены комитета изучали настроение народа, снабжали людей листовками, нелегальной литературой, разъясняли рабочим создавшуюся в стране обстановку, вели большевистскую агитацию, готовились к забастовке. Даже самые отсталые рабочие начали интересоваться политикой...

Первого мая передовые рабочие, под руководством большевистского комитета, собрались на болоте, за старой мельницей, чтобы прочесть свежие нелегальные газеты и обсудить политические вопросы.

В конце мая началась забастовка. Первыми забастовали горняки Медного и Железного рудников, за ними рабочие Выйского медеплавильного завода, Тагильского металлургического, заводские железнодорожники, и, наконец, рабочие мелких предприятий. Только железнодорожники станции Нижний Тагил продолжали работу.

От имени рабочих и мастеровых Нижнетагильского горного округа комитет предъявил требования администрации.

Большая толпа собралась на площади у главной конторы. Член комитета, высокий, плечистый, с красным обожженным лицом, мартеновец Устин Копытцев вышел из толпы и крикнул стоявшему у подъезда городовому:

—           А ну-ка, зови Егорова!

—           Как Егорова? — не понял городовой. — Какого Егорова? — в растерянности переспросил он, оглядывая многочисленную толпу.

—           Того самого, который главный! — сказал Копытцев.

—           Их высокоблагородие господина Егорова, — повторил городовой, подхватил шашку и побежал в контору.

Минут через пять городовой вернулся и сообщил:

—           Они сейчас выйдут-с.

В этот момент открылись тяжелые дубовые двери и из них вышли гуськом шестеро городовых.

—           Кто это выйдут? Ты кого позвал, архангел? — строго спросил Копытцев.

—           Полдюжины селедок,— сказал кто-то из толпы.

Минут через десять двери снова открылись, и в них показался управляющий всеми демидовскими заводами Егоров.

Это был старенький, седенький человек небольшого роста в золотом пенсне, одетый в черный мундир горного ведомства с золотыми пуговицами и с каким-то орденом на груди. Он подошел к перилам террасы и любезно поклонился.

—           Здравствуйте, братцы! Что вам от меня угодно? — ласково спросил Егоров, потирая дряблые старческие руки и поблескивая стеклышками пенсне.

Копытцев вышел из толпы и с достоинством заявил:

— По поручению рабочих и мастеровых Нижнетагильского горного округа заявляю вам, что мы не приступим  к работе, пока вы не выполните следующих наших требований: первое — увеличение заработной платы на дороговизну — двадцать пять процентов; второе—восьмичасовой рабочий день на всех работах; третье - отмена ночной работы для женщин и подростков и четвертое — отстранение от работы некоторых уставщиков держиморд, по особому списку. Вот, возьмите! — Копытцев шагнул к террасе и подал бумагу управляющему.

—           Понимаю вас, братцы, но выполнить ваши требования, к величайшему сожалению, не могу, — тем же преувеличено-ласковым голосом заговорил Егоров и развел в стороны руки в белых манжетах. — Вы хорошо знаете, что я такой же работник у его сиятельства князя Демидова Сан-Донато, как и вы.

—           Такой же? — спросил кто-то из толпы и негромко рассмеялся.

—           Я очень хорошо понимаю, братцы, что вам нелегко живется. Но что делать? — война. Надо терпеть. Я очень прошу вас, братцы, прекратить забастовку и приступить к работе, в противном случае вы причините громадный ущерб хозяину и себе. Подумайте, что будет, если вы застудите печи и «посалите козла»! Как потом будем работать?

—           Если не удовлетворите наших требований, так и сделаем: в мартены и домны «посадим козла», а шахты затопим водой, — бросил Копытцев.

—           Братцы, я предостерегаю вас от необдуманных поступков. Еще раз повторяю, что я не хозяин заводов и удовлетворить ваших требований не могу. Но я приму зависящие от меня меры. Текст ваших требований я пошлю телеграфом в Петербург, в главное управление заводами и поместьями его сиятельства князя Демидова. Надеюсь, что через два-три дня мы получим ответ. А пока становитесь на работу, я вас очень об этом прошу! — заключил управляющий, моляще прижав к груди белые морщинистые руки.

Стоявшие впереди толпы члены комитета посоветовались между собою и что-то тихо сказали Копытцеву.

Копытцев повернулся лицом к управляющему громко, чтобы слышала вся толпа, сказал:

—           Хорошо, господин управляющий, мы ждем три дня; если наши требования не будут удовлетворены, мы погасим печи, а шахты и выработки затопим водой.

Он повернулся к рабочим и сказал им:

—           До получения ответа управляющего работать никто не имеет права.  Можно расходиться по домам или кто куда хочет, только не на работу,

Управляющий действительно послал срочную депешу, но только не в Петербург, а в Пермь, губернатору.

С утренним поездом следующего дня в Тагил приехал пермский вице-губернатор. Вместе с управляющим Егоровым он подкатил в шикарном экипаже к главной конторе и сразу привлек внимание находившихся здесь рабочих.

Вице-губернатор был тучный, сорокалетний мужчина, с круглой головой и короткой шеей. Он грузно вышел из экипажа, тяжело поднялся по мраморным ступеням на террасу, и, обращаясь к рабочим, с веселой улыбкой заговорил:

- Здравствуйте, господа! Вы что же это, господа, всерьез вздумали бунтовать? А? Как же так? Разве можно устраивать забастовки, да еще в такое ответственное время? Ай-яй-яй, как это нехорошо! Запомните, господа, что от безделья человек портится, он…

—           Это по тебе видно: на шее-то можно ободья гнуть,— выкрикнул кто-то насмешливо.

—           Ха-ха-ха! Люблю тагильцев — природные шутники, честное мое слово! — весело рассмеялся вице-губернатор. Он достал из кармана платок, вытер красное вспотевшее лицо и лысину.

—           Шутки-шутками, господа, а дело-делом. Такие шутки, как забастовка, плохо кончаются. Я уверен, что вы бросили работу, не подумав. Поэтому я советую вам сейчас же приступить к работе. Сообщу по секрету: сегодня вечером в Тагил приедет господин губернатор. И если вы не начнете работать, то получится большой конфуз... господин губернатор будет очень недоволен. Я вам советую вот что: во-первых, сейчас же начать работу, а во-вторых, поручить своим выборным встретить господина губернатора по старинному русскому обычаю — с хлебом-солью. Но самое главное — сейчас же начать работу. А уж господин управляющий позаботится о ваших нуждах.

В толпе послышался откровенный смех.

Вице-губернатор мгновенно смолк. Его лицо сразу помрачнело. Блеснув округленными кошачьими глазами, он стукнул кулаком по перилам, повернулся и пошел к дверям. Стоявший неподалеку городовой молодецки распахнул двери, пропустив вице-губернатора и управляющего Егорова.

Рабочие еще долго толпились на площади и смеялись, вспоминая подробности неудачных переговоров с вице-губернатором.

У самого крыльца конторы стояла небольшая кучка хорошо одетых людей. Они недружелюбно поглядывали на рабочих и о чем-то оживленно разговаривали. Сын церковного старосты и подрядчик конных работ на Железном руднике, угловатый рыжий детина Полыгалов нудно мямлил, точно жевал траву:

— Какие скоты, как обидели благородного человека. Он к ним с добром, а они с хамством. Чтобы нам не прогневали еще и губернатора, надо встретить его по-хорошему, с хлебом-солью, как вице-губернатор сказал. Встретить, пониже поклониться да извиниться. Темнота, мол, наша, серость, одно слово — скоты. Нечо нам слушать эту шантрапу, которая на забастовку народ подбивает. Давайте купим вскладчину серебряное блюдо, сдобный хлеб закажем, да и встретим губернатора на вокзале. Соберем человек десять-двадцать, которые порядочны, и сделаем все по-благородному. Я первый пятерку жертвую. Как вы думаете, господа?

Приятели Полыгалова, тоже подрядчики, уставщики-мастера, охотно согласились встречать губернатора.

К вечеру были собраны деньги, куплено большое серебряное блюдо, а кондитер Мерцгер успел приготовить хлеб — модель доменной печи. За час до прихода пермского поезда Полыгалов с десятком приятелей явился на вокзал, где уже во-всю готовились к встрече губернатора: носильщики в белых фартуках старательно подметали перрон, женщины мыли полы и окна здания вокзала, откуда-то появился большой наряд полиции.

Пихтин, очень озабоченный, прибежал в комитет партии с неприятными вестями. Его встретили Устин Копытцев и Иван Добродеев.

—           Едут душители: господин губернатор и с ним три роты солдат. А на вокзале собрались подрядчики с хлебом-солью встречать губернатора. Всюду шныряет полиция, черт знает, откуда ее столько появилось, точно мошкара налетела.

—           Хорошее дело, — усмехнулся Копытцев. — А нельзя ли его как-нибудь испортить?

—           А что толку? — спросил Добродеев. — Вот если бы испортить всю работу Тагильского узла, это другое дело.

—           Само собою... Но это очень трудно... Как договоришься с железнодорожниками, когда они полжизни на колесах и всех вместе их никогда не увидишь, — сказал с досадой Пихтин.

—           Ох, намылит нам шею екатеринбургский комитет, ежели сорвется забастовка, — вздохнул Добродеев.

—           Будем стараться, чтобы не сорвалась, — заметил Копытцев. — Скоро товарищи соберутся, посоветуемся.

А в это время на вокзале заканчивались последние приготовления. Полицейские в белых кителях и белых фуражках обливались потом, наводя порядок. Вытесненная с перрона и из вокзала публика толпилась на площади.

Несмотря на старания полиции, к моменту прибытия экстренного поезда на перроне был беспорядок. Откуда-то, с противоположной стороны вокзала, проникли железнодорожники, появились вездесущие мальчишки, какие-то пьяные парни с гармоникой отплясывали «барыню».

Полыгалов и его приятели понуро стояли на перроне, в окружении городовых, точно арестованные. За ними расположился духовой оркестр.

У семафора прогудел паровоз. Выстроенные в ряд на краю перрона городовые вытянулись и замерли па месте.

Поезд с шумом влетел на станцию и резко остановился. В тамбурах и на подножках всех вагонов стояли вооруженные солдаты и офицеры.

Духовой оркестр сыграл туш и мгновенно смолк, оборвав музыкальную фразу. В тамбуре салон-вагона, находившегося в средине поезда, показался губернатор. Мужчина лет шестидесяти, он фигурой очень напоминал своего помощника — вице-губернатора. Генеральский мундир обтягивал его жирную тушу, и казалось, что добротное сукно не выдержит напряжения и непременно лопнет. Глядя на этот пузатый мешок в генеральском мундире, не верилось, что ему удастся пролезть через вагонную дверь и сойти на перрон. Но губернатор, правда, не без труда, боком, все же благополучно сошел по ступенькам вниз и оказался между двумя шпалерами полицейских. В этот момент к нему подходила депутация, возглавляемая Полыгаловым. Одетый в красную рубаху, плисовые шаровары и лакированные сапоги, Полыгалов держал в руках серебряное блюдо с хлебом-солью и низко кланялся.

- Эт-то что такое? —* преувеличенно строго спросил

ж губернатор, нахмурясь.

—           Ваше превосхо...сходительство, — залепетал Полыгалов, испуганный строгостью губернатора.

—           Вы что? Бунтовать? Запорррю, мерзавцы! — в сильном возбуждении, фистулой закричал губернатор и всей массой своего тела двинулся навстречу депутации. Полыгалов отлетел в сторону, мерцгеровский сдобный хлеб упал под ноги губернатору, а серебряный поднос ударился  о каменную плиту перрона и весело зазвенел.

Губернатор стремительно пошел между рядами полицейских. Блестя маленькими глазками, он сердито взмахивал стеком и продолжал кричать:

—           Я вам покажу, как бунтовать, сукины дети! С каждой скотины по три шкуры спущу!

Сопровождаемый многочисленной свитой, губернатор  сел в поданный ему экипаж, запряженный тройкой лошадей, и под звуки марша процессия двинулась к центру Тагила.

Наряд конных жандармов крупной рысью направился вслед.

Из вагонов губернаторского поезда выходили солдаты. Гремя котелками и оружием, они построились повзводно и с лихими песнями пошли по Салдинской улице, тоже к центру города.

Должно быть в пути от вокзала до главной конторы губернатор остыл, несколько образумился, понял свою оплошность при встрече с депутатами и несколько подобрел. Глядя из окна квартиры управляющего Егорова на толпившихся у конторы рабочих, он потребовал к себе для переговоров пятерых представителей. Когда те явились, губернатор, стоя к ним спиною и грузно покачивая свое тело на носках, сквозь зубы процедил:

— Передайте рабочим, чтобы немедленно прекратили забастовку, и завтра с утра начали работу. Тот, кто завтра не начнет работу, не начнет ее никогда и получит «волчий билет». Тот, кто посмеет нарушить общественный порядок, будет раздавлен мною, как мерзкий клоп. Ступайте.

Бывший в пятерке представителей от рабочих Копытцев смело заявил:

—           Мы предъявили ряд требований господину управляющему и до удовлетворения их работать не будем.

Губернатор резко повернулся к рабочим, чтобы взглянуть на смельчака.

—  Я вам сказал всё и более не задерживаю, — бросил он.

Через полчаса рабочие всего Тагила знали об ультима¬туме губернатора.

Вскоре на всех столбах и заборах появился строжайший приказ управляющего немедленно приступить к работе. У многих появились сомнения и колебания:  а что, если не примут на работу и в самом деле дадут «волчий билет»?

Члены комитета и наиболее передовые рабочие разъясняли товарищам, что это только угроза, запугивание и что не нужно бояться провокации.

Следующий день не принес утешения начальству — забастовка продолжалась.

Губернатор через полицию широко оповестил рабочих, чтобы они собрались в 12 часов на площади у главной конторы для переговоров.

В полдень вся площадь была запружена народом. На террасе главной конторы появились губернатор с вице-губернатором, маленький худенький и особо жалкий рядом с двумя толстяками управляющий Егоров и несколько высших полицейских чанов.

Губернатор поднял руку, призывая к тишине.

— Братцы! —  ласково начал он, глядя на тысячи рабочих, стоящих на площади. — Я вижу, что вы всё же не поняли своей ошибки. Несмотря на категорический приказ управляющего приступить к работе, вы продолжаете забастовку. В годину тяжелых испытаний, переживаемых нашей родиной, вы творите преступное, каиново дело. Я не люблю много говорить, и прошу вас не вынуждать меня на крайние меры. Я советую обойтись без крови. В последний раз предлагаю всем, желающим честно работать, записаться у своих цеховых начальников и завтра приступить к работе. А с остальными будет другой разговор. Можете расходиться по цехам.

Но никто на работу не пошел. Рабочие еще долго толпились на площади, пока их не разогнал дождь.

Вечером пронеслась сильная гроза. Ливень яростно хлестал всю ночь, на утро вздулись речки, и некоторые прибрежные улицы Тагила оказались затопленными. Утром по реке Тагилу плыли бревна, плоты, доски, домашняя утварь. Вода всё прибывала, хотя дождь уже прекратился. Пенящаяся вода бешено рвалась через вздрагивающую тагильскую плотину, угрожая прорвать ее и затопить завод.

Даже маленькая речонка Рудянка и та взбесилась и начала заливать шахты Медного рудника.

На Тагильском заводе тревожно, с завыванием загудел гудок. На обоих рудниках отчаянно звонили набатные колокола.

И тут произошло невероятное. Рабочие, твердо решившие бороться с администрацией и до удовлетворения своих требований работу не начинать, бросились на борьбу со стихией.

Администрация растерялась, не зная, чего больше, бояться — забастовки или стихии — и стала упрашивать рабочих спасать положение.

А они точно забыли о забастовке и работали изо всех сил. Одни поднимали запоры плотины, чтобы спустить лишнюю воду, другие копали канавы для отвода воды, третьи носили песок и набивали им мешки, четвертые устраивали из мешков заграждения, чтобы не допустить воду в шахты. Эта отчаянная борьба с природой продолжалась с утра и до позднего вечера. Распоряжался Егоров. Он приказал на всех предприятиях варить обеды, всем рабочим выдали по сороковке водки и всех записали в список честных подданных, не желающих бастовать.

Многое удалось спасти от стихии. Только шахты Медного рудника затопило водой, и сотни людей остались без работы.

На следующее утро администрация, полиция и даже солдаты были поставлены на ноги, чтобы заставить рабочих вернуться на заводы. Снова начались угрозы «волчьим паспортом», записью в черный список. Люди долго колебались, а затем один за другим начали работать. На одиннадцатый день забастовки по-прежнему призывно загудели заводские гудки.

Рабочие демидовских заводов работали как будто по-прежнему, но сами они уже стали другими.

Надвинувшиеся события многим еще были непонятны, но интерес к ним возрастал с каждым днем. Разбрасываемые политические листовки расхватывались на лету; наперебой читали рабочие, и рьяно уничтожала полиция. Изредка в Тагил попадала газета «Пролетарий». Она зачитывалась до лоскутьев.

Среди жандармов и полицейских нетрудно было заметить смятение. Они то прятались, точно совы от солнечного света, то шныряли по собраниям и сходкам, убеждали и уговаривали рабочих расходиться, угрожали и пытались разгонять их силой.

Тагильский комитет РСДРП, детально изучив причины срыва майской забастовки, в конце августа назначил собрание. Члены организации ждали этого собрания давно и с большим нетерпением. Они осторожно приглашали и не членов организации — передовых, сознательных рабочих, сообщая под строжайшим секретом о предполагаемом приезде товарища Сергея.

Собрание было назначено на пять часов вечера, в субботу, накануне свободного дня, в лесу у речки Вязовки.

День выдался солнечный, теплый, тихий, без малейшего ветерка. Редкие белые облачка лениво плавали по голубому небу, причудливо изменяя форму.

Собрались быстро. Здоровались, садились на бережок «выработки», вокруг большого серого камня, похожего на обелиск, закуривали, тихо беседовали.

Пришло около полусотни человек.

Руководитель тагильской организации поднялся на камень-обелиск и объявил собрание открытым.

Все были огорчены тем, что собрание начинается без товарища Сергея, видеть и слышать которого всем очень хотелось.

—           На повестке дня нашей массовки стоит только один, но очень важный вопрос: обсуждение текущих событий и задачи местной организации.

Докладывал бывший студент-горняк Петров, административно высланный из Петербурга. Он говорил об основных задачах рабочего класса, о классовой солидарности трудящихся, призывал сплотиться и добиваться главной цели — свержения самодержавия. Говорил он просто, понятно, но суховато, почти одними тезисами, и слушать его было скучно.

Начались прения. Выступали представители разных партий, говорили по-разному, много, туманно и беспредметно. Рабочие из новичков завозились, начали позевывать и шептаться..

—           Есть еще желающие говорить? — спросил руководитель организации, с улыбкой оглядывая собрание.

—           Тогда слово имеет товарищ Сергей! — чуть торжественно объявил он и, не утерпев, захлопал широкими мозолистыми ладонями. Дружные аплодисменты разлетелись по берегу, вспугнув стаю галок, сидевших на старой сосне.

На камень вскочил молодой сухощавый человек в пенсне, с пышными черными волосами и с черными юношескими усиками. На нем была простая серая косоворотка, затянутая узким ремешком, и суконные брюки, заправленные в отогнутые голенища высоких русских сапог. Он держал в руках синюю студенческую фуражку с молоточками и внимательно рассматривал сидящих перед ним людей. Пригладив рукою волосы, товарищ Сергей хотел было начать говорить, но аплодисменты всё не смолкали, и ему это явно не нравилось.

—           Этого вовсе не нужно, товарищи! Восторги ни к чему. Всякий шум может привлечь полицию и открыть наше местонахождение, — негромко, но отчетливо сказал Сергей.

—           А я думал, его нету, — прошептал кто-то.

—           Кто его знал... — шептал другой.

—           Значит, приехал…

— Так это и есть товарищ Сергей!

—           От Всероссийского центрального комитета, будто бы. А какой молодой...

Молодой человек еще раз окинул взглядом всех окружающих, улыбнулся ласковой улыбкой и тихо сказал:

—           Товарищи-уральцы!

Эти два простых слова, сказанные приятным молодым баском, удивительно освежающе подействовали на собравшихся. Почему-то все облегченно вздохнули, и восторженные взгляды устремились к лицу оратора.

—           В мире есть два класса: капиталисты и пролетариат. Эти два класса ведут непримиримую борьбу, которая будет продолжаться до полного уничтожения капитализма! — негромко, но с большой убежденностью заговорил оратор.

Он говорил о хищнической природе капитализма, о беспощадной эксплуатации трудящихся, о классовых противоречиях, о кризисах и безработице, о преступности капиталистических войн, от которых страдают трудящиеся, а капиталисты набивают карманы, и о многом другом, что присутствующим как будто было известно и раньше, но никогда не представлялось в таком ярком свете.

В напряженной тишине слышались лишь чеканные слова оратора да стрекот кузнечиков в сухой, вызолоченной солнцем траве.

—           Преступная бойня, затеянная самодержавием в ответ на мирное выступление рабочего класса в Петербурге, превзошла всякие преступления, — продолжал товарищ Сергей. — Потоками крови, тысячами убитых и раненых заплатил рабочий класс за попытку выразить свое недовольство. Это слишком дорогая цена, товарищи!

Длинные пальцы красивой руки оратора сжимались в кулак и разжимались, как будто стараясь что-то поймать.

Освежающий ветерок коснулся кустов ивняка, и они тревожно зашелестели. Зашелестела трава, заглушая цокот кузнечиков.

Оратор продолжал говорить. Он стоял на камне-обелиске, точно на палубе корабля, широко, по-морски расставив ноги. Правой рукой он рубил воздух, бросая проникновенные слова возбужденным слушателям. Глаза рабочих то светились лаской и доверием, то загорались непримиримой ненавистью.

Сделав небольшую паузу, товарищ Сергей закашлялся, потрогал горло и расстегнул воротник косоворотки.

Кто-то догадался, быстро достал из корзины бутылку сельтерской и, налив стакан, подал оратору.

Он благодарно кивнул головой, поднял стакан к губам, улыбнулся, с видимым удовольствием выпил воду и продолжал:

—           И если русское самодержавие изобретает разные способы укрепления своего треснувшего фундамента, то мы, рабочий класс, должны приложить все усилия к его разрушению. В зияющую трещину мы забьем стальные клинья революции, чтобы скорее развалить ненавистную нам эксплуататорскую машину, столетиями угнетающую трудовой народ! Гибель капитализма приближается, и никто не может ее предотвратить. Это научно доказано великим борцом за освобождение трудящихся, гениальным Марксом.

Общий вздох облегчения и ожившей надежды вырвался из груди собравшихся. Послышался шепот вопросов. Кой-кто закурил. Сизый дымок папиросок потянулся вверх.

А оратор всё говорил, увлекая слушателей.

Никто не заметил, как багровое солнце начало опускаться за кусты ивняка. И оттуда, из-за кустов, окрашенных багрянцем, вышел с уздою на плече старичок в белой войлочной шляпе.

Приближаясь к массовке, старик размахивал руками, подавая какие-то знаки.

— Ты что, Миша? — спросил Пихтин, ведавший конспирацией массовки.

Старик подошел вплотную и громко проговорил:

— Кобыла потерялась, не видали, робята, мою кобылу? Рыжа я такая, задни ноги белы.

И тихо добавил: — Тут неподалеку рыжий жандарм ходит, а с ним еще четверо вразброд шляются. Спрашивали, не видал ли кого в лесу.

Опять громко:—И куда она к черту делась, распроклятая скотина!

Все вопросительно взглянули на товарища Сергея.

—           Надо посмотреть еще, нет ли у них подкрепления. Если нет, то пятеро жандармов нам не страшны. Они сейчас перепуганы и в таком количестве на нас не нападут. А мы будем продолжать, я полагаю, — спокойно проговорил товарищ Сергей.

—           Почему ты отпустил ее без колокола? — спросил громко Пихтин и тихо добавил: — Обойди кругом по лесочку, Миша, погляди, нет ли их еще. В случае чего — лети мотыльком сюда.

—           Было колоколышко, да потеряла, проклятая,— прокричал старик и, помахивая концом повода, удалился в лес.

Оратор продолжал свою речь, несколько понизив голос.

Он говорил о посессионном законе, о технической отсталости Урала, о кабальном положении уральского рабочего, о низкой заработной плате, о том, что в таких условиях классовые противоречия особенно остры.

Стекла пенсне отражали багровые отблески вечерней зари. Энергичное, молодое лицо казалось утомленным, но властный голос по-прежнему звенел сталью и владел вниманием слушателей.

—           А в заключение позвольте вас, товарищи тагильцы, немного пожурить за неудавшуюся забастовку,— с улыбкой сказал оратор.

Должно быть полуторачасовая речь всё же утомила его. Он сошел с камня, выпил стакан воды и, опершись рукой о камень, заговорил совсем тихо, как в дружеской беседе.

—           Забастовку вы подготовили плохо, и поэтому она так быстро сорвалась. 

—           Стихия, товарищ Сергей, — заметил руководитель большевистской организации Тагила.

—           Человек может управлять и стихией, да не в этом дело, — ответил оратор. — Дело в том, что вы плохо подготовили народ. Я понимаю трудности овладения такой разношерстной массой, как у вас здесь, в Тагиле. Здесь и настоящий пролетариат, и ремесленники, и голытьба, связанная с нищенской частной собственностью, и фанатики-кержаки, которых не скоро проймешь, и настоящее кулачество. Всё это нужно было заблаговременно учесть и многое сделать иначе. Самое скверное, что в забастовке тагильцев не участвовали железнодорожники станции Тагил. Если бы они бастовали, то не приехали бы из Перми ни губернатор, ни солдаты. Тогда всё было бы поиному.

—           Изо всех сил старался, товарищ Сергей, — не удалось,—сказал Пихтин.

—           Верю, но все-таки пускать в Тагил губернатора с войсками не следовало. Слыхали, как поступили алапаевцы? Как они задержали войска? Подожгли мост и ни один поезд не пропустили. Вторая ваша ошибка, товарищи, что вы даже в листовках не заострили внимание рабочих на том, что в настоящее время борьба рабочих с угнетателями ведется не только за экономические интересы, но, самое главное, — за их политические права. Эта ваша ошибка помогла губернатору и управляющему демидовскими предприятиями так легко и таким малым кусочком хлеба привлечь народ на работу. Правда, нужно признать, что в данном случае сама природа оказалась на стороне капиталистов, — усмехнулся товарищ Сергей.

—           Выводы: борьба трудящихся с капиталистами, с самодержавием продолжается. Готовьтесь сами и готовьте народ к предстоящим классовым боям. Разъясняйте рабочим сущность классовой борьбы, читайте им листовки, газеты, вовлекайте их в активную революционную борьбу. Особо расскажите, что теперь рабочие должны бороться в равной и даже большей степени за свои политические права.

—           Если в прежние времена наши враги — самодержавие и капитализм — беспощадно расправлялись с рабочими в случае проявления ими какого-либо недовольства, то теперь, когда самодержавие и капитализм чувствуют неизбежную гибель, а рабочий класс предъявляет и экономические и политические требования, — теперь они пойдут на любые преступления, примером чего служит Кровавое воскресенье. Поэтому нам нужно особенно тщательно готовиться. Вот так в основном относится к текущему моменту наша рабочая партия большевиков. И, наконец, желаю вам, товарищи тагильцы, плодотворной работы и всяких благополучии. Помните, что в нашей сплоченности и единении — залог победы.

Долой самодержавие! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует Российская социал-демократическая рабочая партия!

Рабочие долго аплодировали, не сводя глаз с оратора, поспешно обменивались мыслями.

—           Вот это — да!

—           Этот говорит, как чеканит — всё ясно!

—           Куда яснее! Как на ладони, без выкрутасов.

—           Такая партия как раз для рабочих!

А товарищ Сергей стоял у серого камня-обелиска и, глядя ласковыми близорукими глазами на товарищей, протирал платком стеклышки пенсне и улыбался.

После многих вопросов товарищу Сергею и небольшой речи руководителя местной организации массовка закончилась. На рассвете рабочие благополучно расходились по домам.

Пихтин вместе с двумя товарищами шагал молча, погруженный в свои невеселые размышления. Ему было досадно за проваленную забастовку, для которой он так много сделал, и обидно слышать упрек, тем более от товарища Сергея. На окраинной улице он простился с товарищами и пошел домой один.

—           Теперь вместе пойдем, — услышал Пихтин знакомый голос позади себя.

—           Арко! Ты откуда?

—           Ниоткуда. С сосны слез, которая от вас недалеко стояла.

—           Зачем ты был на сосне? Что там делал?

—           Ничего. Глядел по сторонам да слушал.

—           Чего глядел и что слушал?

—           А так. Жандармов глядел. Они шли, да не пришли. Я сказал Мише Шляпникову, он им в другую сторону уздой помахал, они повернулись. А Миша сразу к вам побежал.

—           А что слушал?

—           Что говорили, то и слушал.

—           Все-таки — что?

—           Всe, что этот парень кудрявый в очках говорил.

—           А что он говорил?

—           Про забастовку.

—           Ну и как, интересно?

—           Ага, здорово, только непонятно.

—           Вот что, паренек! — строго сказал Пихтин. — О том, что ты на Вязовке видел и слышал, никому ни слова. Проболтаешься — нас заберут жандармы, да и тебя вместе с нами. Понимаешь?

—           Я не маленький, понимаю.

—           То-то же. Ты не боишься один ходить ночью?

—           А чего мне бояться?

—           Темноты, чертей, мало ли чего.

—           Темноты нечего бояться, а чертей нигде нету, ты сам же говорил. Мы с Ленькой вдвоем пришли на Вязовку, да он спать захотел и ушел домой.

—           А все же нехорошо, Арко, что ты шатаешься по ночам. Надо сказать матери, чтобы она тебя выдрала, — улыбнулся Пихтин.

—           Тю-ю! Мама меня давно уже не порет, а если наябедничаешь деду, так мне не страшно, он все равно и зазря порет постоянно.

—           Ох, хитрый ты, Арко, растешь. Ну, вот твоя хоромина, дуй спать!

—           Дую. До свиданья, дядя Макар!

Пихтин медленно зашагал дальше.

С Тагильского пруда доносились громкие хлопки рыбачьего бота, точно кто-то выбивал пробки из гигантских бутылок.

Где-то далеко на Гальянке, под гармонику, девушки распевали любовные песни.

 

 


  • 0

#6 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 13 Декабрь 2018 - 21:53

Глава шестая

Было сырое хмурое утро. Непроглядный туман окутал землю. Звонили к обедне. Редкие дребезжащие звуки церковного колокола точно плавали в волнах тумана, навевая уныние и скуку.

Авдотья Прибоева встала по обыкновению рано и хлопотала по хозяйству. Сухие еловые дрова ярко горели в печи, стреляя крупными искрами. Языки пламени отражались в стеклах окна, слабо освещая избенку. Авдотья поправила кочергою огонь, вымыла руки, поставила на лавку квашню с высоко поднявшимся тестом и начала выкатывать караваи. Остатки теста выскребла ножом, сделала небольшую лепешку и посадила ее на под печи, к трескучим поленьям.

—           Пора будить малыша,— тихо сказала она, глядя на старые «ходики» и подтягивая гирьку.

Склонясь к постели спавших на полу детей, мать осторожно потрогала мальчика:

—           Арко, сынок, пора вставать.

Мальчик не просыпался. Мать ласково гладила остриженную голову сына и всё повторяла:

—           Аркаша, сынок! Вставай!

Прикосновение материнской руки и ласковый голос разбудили Арку.

—           Что, мама? — спросил он, ничего не понимая спросонья.

—           Разве забыл? В школу сегодня пойдешь! Вставай скорее!

—           В школу? А я не опоздал?— мальчик встрепенулся, как рыбка, и бросился к чугунному умывальнику. Он поспешно умывался, плескал в лицо воду, шумно брызгаясь.

—           Не торопись. Еще рано, успеешь. Умойся лучше, с мылом. В школу грязных не пускают. Вот так, так: шею, подбородок, уши, руки... — советовала мать, стоя возле сына и держа наготове белое холщевое полотенце.

—           На, вытирайся да завтракать садись. Я тебе вкусную опалишку испекла. Гляди-ка: масляная, поджаристая!

Арко проворно сел за стол и принялся есть горячую, только что вынутую из печи «опалишку».

—           Ешь тихонько, не обожгись. Успеешь. Чаю тебе налить?

—           Не надо. Побегу скорее. Отчего это вся улица в дыму? — спросил мальчик, взглянув в окно.

—           Это не дым, а туман.

—           Здорово! Вся улица затуманилась. Ничего не видно. Кончив завтракать, мальчик начал собираться. Он намотал на ноги какие-то тряпки и натянул большие, не по росту, сапоги. Надев старое пальтишко и большую отцовскую шапку, он весело спросил:

—           На мужика похож я, мама? Ага?

—           Похож, — горько улыбнулась мать.

—           Сумку мне с собой брать?

—           Для чего тебе сумка, ежели у тебя ни книжек, ни тетрадок нет?

—           Какой я школьник без сумки-то?

—           Первый день без сумок ходят. Когда книги да тетради дадут, тогда и сумку возьмешь... А сумка у тебя какая! С петухом! Петух-то эвон какой краснохвостый.

—           С петухом, а без крышки, тряпичная. Вот у Стасика сумка так сумка! Кожаная, светлая и с пряжками!

—           Сравнил! У Стасика отец начальник участка, а ты сын чистильщицы паровозов. Видно, не всем можно ходить со светлыми сумками. Но ничего! Можно хорошо учиться и с плохой сумкой.

—           Знаю, что можно... — неопределенно ответил сын.

—           Ты пуще старайся. Не шали, слушай учительницу, а главное—не дерись в школе. В школе драться нельзя!— напутствовала мать.

—          А если заденут, тогда как?

—           Все равно. В школе не дерутся.

—           Ну, тогда можно и не в школе. А ты почему робить в депо не ушла? — спросил Арко, остановись у порога.

—           Опять к начальнице белье стирать пойду.

—           Сама бы она попробовала, толстомясая, — посоветовал он, с важной миной направляясь к двери.

Проводив сына, Авдотья тяжело вздохнула и снова принялась за свои домашние дела. Мысли, одна мрачнее другой, приходили в голову. Думалось о муже, который где-то на Дальнем Востоке тянет солдатскую лямку, и о сыне, делающем первые шаги в такую же горемычную жизнь. И в детские годы сын не видел детства; а теперь уже наступают первые заботы. Потом, после трех лет школы, начнется тяжелая работа, нужда — и так до могилы. Да и поучиться-то удастся ли?

Вот и иконы такие хорошие, и в священном писании всё так справедливо говорится, а жизнь идет по-своему: для одних — легкая, радостная, для других — каторжная, голодная. Почему бог не сделает так, чтобы хоть дети-то жили одинаково, без нужды и голода? — Ох, грешу я с такими думами, — прошептала Авдотья и набожно перекрестилась, потом взглянула на разметавшуюся в постели дочь и заботливо укутала ее тулупом.

- Эх, горе вы мое горькое, ребятишки! — медленно протянула она и начала одеваться, чтобы сходить за водой.

Поднявшийся ветерок уже разгонял туман, а назойливый осенний дождь продолжал моросить, точно его пропускали сквозь мелкое сито.

Под ногами чавкала желтая грязь, налипая на обувь. Авдотья шла и думала с том, что сын пошел в школу в худых отцовских сапогах и что он промочит ноги. От этих  дум еще тяжелее становилось на душе.

А сын в это время сквозь туман и дождь бодро шагал в новую, неизвестную жизнь, шлепая по грязи большими отцовскими сапогами.

Вот перед ним школа, окруженная старыми липами и каменной с железными решетками оградой. Тяжелая калитка поминутно скрипит ржавыми навесами и гулко хлопает, пропуская в сад малышей с сумками. Высокие липы тихо покачивают вершинами, стряхивая с себя желтые листья.

Здание школы, выкрашенное светлой краской, далеко виднеется между черными стволами деревьев. Добрую сотню лет это здание было под церковью, а затем, обезглавленное, полуразвалившееся и вросшее в землю, оно превратилось в школу. Со стороны главного фасада устроено крыльцо с широкими каменными ступенями, а над крыльцом — большая доска с надписью по-славянски: «Нижне-Тагильская церковно-приходская школа».

Сегодня начало занятий, и молчавшая целое лето школа оживилась звонкими голосами малышей. Бурный поток веселья в школьном зале был неожиданно прервав звоном колокольчика. Среди шумной толпы детей появилась высокая хмурая старуха — сторожиха Сильверстовна с колокольчиком в могучей руке.

— У меня не шуметь, пузыри! Сейчас дьякон придет, он вам даст жару! — объявила она басом и строго насупила косматые седые брови.

Крики и возня прекратились; сотни брызжущих весельем глаз точно застыли, созерцая сморщенное коричневое лицо Сильверстовны.

Установив тишину, Сильверстовна опустила вниз смолкнувший колокольчик и, опершись на половую щетку, внимательно рассматривала любопытные детские лица. Строгость ее оказалась напускной: под нахмуренными седыми бровями светились добрые старческие глаза, и дети заметили это. Мало-помалу они зашептались, шепот перешел в едва сдерживаемый смех, смех превратился в хохот, и снова плеснула волна веселья.

—           Я кому говорю? Тише! — громко крикнула Сильверстовна, пристукнув щеткой о пол.

Старуха пошла из зала, а навстречу ей из той же двери показались две молодые учительницы и хилый, с редкой бороденкой, дьякон. Окинув детей взглядом, дьякон сухо кашлянул и дребезжащим голосом заговорил:

—           Дети! Сегодня мы начинаем занятия. Перед началом ученья мы помолимся богу. Все встаньте рядами вот к этой иконе лицом, — он махнул костлявой рукой в сторону висевшей на стене большой иконы. — Не шуметь, не шептаться и не шаркать ногами. После молебна разойдетесь по классам, а там мы запишем вас в журнал. Новенькие пойдут в этот, самый большой класс. А сейчас живо становитесь рядами!

В зале снова появилась большая и мрачная Сильверстовна. Она величественно прошла к иконе и стала спускать висящую на шнурке большую бронзовую лампаду. Запалив фитили, старуха быстро подняла лампаду к иконе и так же величественно удалилась, но вскоре вернулась, широко размахивая дымящимся кадилом. Вручив его дьякону, старуха отошла в сторону и, скрестив на груди большие жилистые руки, прислонилась к колонне.

Дьякон молодецки подхватил кадило, по привычке дунул в него, разбрасывая искры, и сердито замахал им; кадило, позвякивая цепями, струило голубой дымок.

—           Спаси-и, го-о-оспо-ди-и, лю-юди-и тво-я и бла- го-сло-ви... — задребезжал тенорок дьякона. Гладко остриженные и украшенные жидкими косичками детские головки начали кланяться освещенной лампадою иконе.

Закончив молитву, дьякон передал кадило Сильверстовне и громко возгласил:

—           Слушайте, дети! Сейчас третьеклассники идите ко мне, в этот класс, второклассники — сюда, к Марии Ивановне, а все новички — туда, в угловой.

Ребята тремя потоками хлынули в классы.

Молодая, красивая учительница стояла у классной двери. Пропустив всех новичков, она вошла за ними. Бойкие глазенки детей с интересом рассматривали пышную прическу учительницы, ее красивое с высоким воротником тёмно-синее платье, золотую цепочку часов на шее, маленькие лаковые туфельки.

— Дети, сегодня мы с вами начинаем учиться,— заговорила учительница приятным грудным голосом, и мгновенно наступила тишина. — Все вы должны слушать меня. Если вам нужно что-нибудь спросить, вы поднимите руку, вот так, не высоко. Когда будете отвечать на мои вопросы, вставайте. Шалить ни в школе, ни дома ученикам нельзя. Кто будет шалить, тот нехороший ученик, и я накажу его. Я — ваша учительница, зовут меня Фаина Петровна. А сейчас я посажу вас по росту, больших на задние парты, а малышей вперед.

Не без труда учительница рассадила детей.

—           Это будут ваши постоянные места, запомните их. А теперь мы составим список учеников всего класса по порядку, кто где сидит, — объявила учительница. Открыв журнал, она достала из своей сумочки тоненький карандашик в серебряной оправе и стала его чинить малюсеньким перламутровым ножичком.

—           Ну, как твои фамилия, имя? — обратилась она к маленькому, белесому мальчугану, указав на него розовым ноготком мизинца.

—           Я хорошо не знаю, — растерянно пролепетал мальчуган. — Не знаю, потому что...

—           Как тебя зовут? — переспросила ласково учительница, чтобы сгладить смущение мальчика.

—           Андрей.

—           Отчество?

—           Россия.

—           Россия? Почему Россия?

—           Меня так учили.

—           Россия не отчество, а отечество. Я спрашиваю, как зовут твоего отца?

—           Отца зовут Гришкой Телегиным.

—           Опять нехорошо! — упрекнула учительница. - Надо говорить так: Григорий Телегин. Чем занимается твой отец?

—           Теперь ничем, он в тюрьме сидит.

—           В тюрьме? За что?

—           За воровство.

—           Как так? Почему? — еще более удивилась учительница.

—           Робить не принимают, денег нету, семья большая, все есть хотят, — с недетским лаконизмом пояснил мальчик.

—           Где же теперь твой отец? Он уже не ворует?

—           Нет, он у Семена Правильного в Верхотурье, в тюрьме сидит.

—           Хорошо, садись. То есть, это очень нехорошо, когда воруют, — с порицанием и сожалением сказала учительница.

—           Дальше. Теперь говори ты, — показала она на соседа по парте, большеголового, слегка рябоватого крепыша.

—           Ленька Канавин, отец Михаил, плотник, восьми лет, — четко заявил крепыш.

—           Опять нехорошо: надо говорить Леонид, а не Ленька. А затем, какой отец Михаил плотник восьми лет? Кому восемь лет? — спросила с улыбкой учительница.

—           Не тяте же! Знамо мне. В крещенье девять стукнет. А тятя старше меня, он и плотничает.

— Теперь понятно Следующий?

—           Я — Лопухов, Илья Александрович, восьми лет,— ответил худенький мальчик с хорошим нежным личиком,

—           Не нужно держать руки в карманах — это нехорошо. Держите их прямо, вот так, — заметила учительница.

—           Он стыдится. У него пальцев не хватает, — пояснил Ленька Канавин, похохатывая.

—           Как это пальцев не хватает?

—           А так. По четыре штуки на каждой лапе.

—           Я таким родился, а они смеются, — смущенно произнес Илюша.

—           В этом ничего дурного нет и смеяться не следует. А как твоя фамилия, мальчик?— спросила учительница, с интересом рассматривая хорошо одетого, красивого мальчика.

—           Броневский, Станислав Брониславович, восьми лет. Мой папа — начальник Тагильского участка тяги, — привычно, без смущения ответил ученик.

—           Очень хорошо, — улыбнулась удовлетворенная учительница. — А сосед?

—           Я — Дробинин, Сергей Кондратьевич, сын подрядчика. Восьми лет.

—           Хорошо, правильно. Сосед? — обратилась учительница к сидящему на следующей парте широкоплечему мальчугану с широким лбом и гладко остриженной головой.

—           Я им не сосед, — независимо ответил ученик.

-              Как не сосед?

- А так: я от них далеко живу. Богатеи живут в середине, а мы - на краю проживаем, в избенках.

-              Вы соседи по партам. А как тебя зовут?           |

-              Когда как: Аркой, Арктикой, а дядя Макар  даже  Аркадием величает.

—           Понятно. А фамилия?

—           А фамилия – Прибоев. Из Вересовника я.

—           Как зовут отца и чем он занимается?

—           Зовут Петром. Занимается войной. Воюет. Раньше в депо кузнецом был, потом на мартене в Тагильском заводе. Дед наш говорит, как перелупят японцев, тогда тятя домой приедет. Немного уж осталось.

—           Какой разговорчивый! Сколько лет?— улыбнулась учительница.

—           Скоро восемь стукнет.

—           Твоя фамилия? — спросила она следующего мальчика.       

—           Я — Иван Добротин, восемь лет. Тятя кузнец, я тоже умею.

—           Хорошо, Иван Добротин. Теперь скажи ты свою фамилию,— обратилась учительница к соседу Прибоева, угрюмому, серьезному мальчику.

—           Пичугин, Петр Андреевич, — ответил тот с видимой неохотой.

-   Чем занимается твой отец?

-   А я почем знаю, чем там занимаются.

-   Где это «там»?

-   Там, где он есть.

-  Так ты скажи, где он есть.

-  Где? В тюрьме, - с раздражением бросил ученик.

-  В тюрьме? За что же? Тоже за воровство? – спросила учительница с нескрываемым испугом.

-  Нет, мой папа не вор! – четко, с достоинством взрослого человека ответил мальчуган.

—           Так в чем же дело?

—           Тогда урядник папе сказал: «Больно ты, Андрей, умен стал», и в тюрьму отправил.

—           Но за что же все-таки?

—           Наверно за ум, если урядник так говорил. Он много забрал тогда разных книг у папы...

—           Это, конечно, нехорошо, когда люди в тюрьме. Но смеяться над Телегиным и Пичугиным нельзя! Слышите дети? — строго сказала учительница. 

Переписал всех учеников, она проверила еще раз по списку, а затем объявила:

—           На этом сегодня кончаем. Сейчас, начиная с первой парты первого ряда, попарно, тихо, без стука и шума расходитесь по домам.

Ребята осторожно выходили из-за парт, тихонько, на цыпочках семенили по залу. А уже на школьном крыльце переполнившие всех первые школьные впечатления рвались наружу, с волнением передавались друг другу.

—           А Фаина Петровна какая кудрявая.

—           Часики у ней какие светлые, махонькие-махонькие!

—           Делов у ней мало — вот и кудрявая, и часики светлые. Ее бы на поденщину, как мою маму, запятить, тогда бы распустились кудри-то,— обидчиво заметил Андрейка Телегин.

—           Вот дурной! Разве учительниц на поденщину запячивают? Что ей там делать, если у ней отец поп и квартира во какая есть? — порицающе сказал Арко.

—           Знамо дело, богатым кудри завивать не надо — сами завиваются от богатства,—вставил Ленька Канавин.

—           А дьякон, ребята, злющий!

—           Он, слышь, линейкой по башкам бьет, — таинственно поведал Арко, с опаской взглянув на дверь.

—           Если баловать будем, отдубасит, это уж как раз,— предположил Ленька Канавин.

—           Бить линейкой это легко; пусть он споет получше. А то скрипит своим голосишком чуть слышно, — презрительно усмехнулся Арко.

—           Ну, пойдем, ребя. Дождик все равно не перестанет, — предложил кто-то.

Сойдя с крыльца, ребята разделились на группы и отправились в разные стороны по домам.

—           Икона-то в школе какая большущая! — сказал Илюша Лопухов.

—           В школе всё большое: икона, классы, двери, счеты, — добавил Ленька Канавин.

—           Только мы маленькие, — заметил Арко.

—           Почему это для маленьких такие большие счеты?— спросил кто-то из ребят.

—           Чтобы считать на них учиться.

—           Вот в конторе депо бухгалтер большущий, а счеты у него маленькие, — сказал опять Арко. —   А для нас, для маленьких, этакие счеты отгрохали.

—           А ты будто знаешь? — усомнился скромный и степенно шедший вместе со всеми Стасик Броневский.

—  Как мне не знать, ежели я там постоянно бываю, - заявил Арка

—           Что из того, что ты везде бывал? Зато я уже писать и читать умею, — похвалился Стасик.

—           Это и мы научимся!

—           Пока вы этому учитесь, я еще больше научусь.

—           И учись, пес с тобой! Буквы знаешь, а лягушек да мышов боишься. Помнишь, как ты у меня заплясал, когда я тебе живого мышонка в карман запустил? - смеялся Арко и будто нечаянно шлепнул своим сапожищем так, что обдал грязью новенькие ботинки и галоши Стасика. Озорные друзья Арки одобрительно засмеялись.

По мере удаления от школы группа учеников все уменьшалась. Ребята отделялись, поворачивали в свои переулки и расходились по домам.

—           Пойдем ко мне, Арко, — предложил Ленька Канавин, когда по пути на свою окраину друзья остались вдвоем. — Я тебе покажу такую штуку...

—           Пойдем. Все равно дома делать нечего. Ни книжек, ни тетрадок у нас нет, да и сами мы с тобой еще неграмотные.

И друзья отправились к Канавиным.

Дед Брус к вечеру опять напился. Он еле пришел домой и затеял обычный шум: всячески ругал крамолу, предвещал тартарары всем студентам, безбожникам и грамотеям. Потрясая огромным кулаком, старый служака взывал к чести лейб-гвардейцев, колотил себя в грудь, клялся в верности монарху со всем августейшим семейством.

Пафос беспредельной преданности монарху должно быть путался с какими-то личными обидами в прошлом, и дед пересыпал свою речь грубой руганью.

Уклоняясь от рапорта, Авдотья спряталась вместе с Ниной на печи за занавеской и боялась божьей кары за кощунство деда. По привычке из груди женщины вырвалось: «О господи!»

Старик, шатаясь, подошел к печке и свирепо ощетинил усы.

—           Ага, ты дома... Притаилась, притихла. Поч-чему без рапорта?

—           Мы спали с Ниной и не слышали, когда ты пришел, — сердито ответила Авдотья. 

—           Как спа-ли? Пач-чему спали? Я вам покажу, как спать!

—           Не командуй! Совсем выжил из ума! Я домой-то без рук пришла. Целый день за корытом стояла. Не кричи! Довольно!

—           Не кричи, — передразнил дед. — Распустил я вас! Вот что!

—           Это ты распустился! Опять нахлестался! И как тебе не стыдно! У нас дров на неделю осталось и купить не на что, а ты последнее пропиваешь! Ни о чем не заботишься...

В этот момент в избу въехал в больших сапогах, как на лыжах, Арко.

—           Ты что? — удивился чему-то дед.

—           Что, что? Ничего, — независимо ответил Арко и, не обращая внимания на деда, начал раздеваться.

—           Я спрашиваю, где ты шлялся? — спросил старик, нахмурив косматые брови.

—           Не шлялся, а в школу ходил. А вечером у Леньки был, — ответил внук.     

—           В школу?.. А чему там тебя, подлеца, обучали?

—           В один-то день много ли обучат?

—           А как, к примеру, Христос в Кане Галилейской воду в вино превратил и как на свадьбе пил его, ты знаешь?

—           Чтобы Христос на свадьбах пьянствовал, не слыхал! Это тебе бы хорошо так-то. Наделал бы вина из воды и хлещи бесплатно, сколь хочешь, бес просыпу! И пензию не пропивал бы!

—           Ах, ты, щенок паршивый! Ежели дед при старости лет иной раз стаканчик пропустит, тебе жаль? Да? У-у!— дед скверно выругался.

—           Знаю я твой «иной раз». Если бы этот «иной раз» реже был, так мама бы мне новые сапоги купила. А эти все в дырьях. Гляди, какие у меня онучи,— проворчал Арко, хлестнув по полу грязной и совершенно мокрой портянкой.

—           Не пачкай пол, давай их сюда, на печку, сушить,— сказала Авдотья, выглянув из-за занавески.

—           A-а, да ты дома? Его испугалась?

—           А ты не боишься, щенок? — удивился дед.

—           Подумаешь, какой медведь! Бояться его...

—           Вишь, какой сукин сын! Сейчас башку оторву и не приставлю! — закричал дед, шагнув в сторону внука.

—           Не оторвешь и не приставишь, — выкрикнул внук, однако предусмотрительно шмыгнул под кровать.

— Постыдился бы с ребенком связываться, упрекнула Авдотья.     

Дед все-таки подошел к кровати. Но нагнуться было трудно, дед потоптался на месте, как петух, схватил грязный сапог внука и швырнул под кровать.

—           Промахнулся, дед, — сообщил Арко, вылезая из-под кровати с другой стороны, и стряхнул пыль с новых штанов.

Злость деда прошла. Обессиленный, он опустился на скамью.

—           Дедушка, давай не будем ссориться, — предложил Арко и храбро подошел к деду. — Ты спать хочешь? Снять с тебя сапоги?

Не дожидаясь согласия, мальчик ухватил грязный сапог деда и с силой потянул к себе. Не предвидя рывка, старый гвардеец грузно сполз со скамьи и кулем свалился на пол.

—           Тише тяни, паршивец, — упрашивал беспомощный дед, упираясь в пол жилистыми руками.

—           Дедушка, а кто у нас внутренний враг? — спросил Арко, чтобы перевести ругань деда на другую тему.

—           Внутренний враг — это крамола, вроде Макара Пихтина, Андрюшки Пичугина, или еще вот подлец Пиклевич да Васька Каменский—молокосос,— кряхтел и ругался дед.

—           А Федька Сокол тоже? — осведомился внук и в разговорах, незаметно для деда, стянул и второй сапог.

—           Врешь! Федька Сокол — городовой. Федька — он государственный порядок сохраняет.

—           Батюшка, ложись на кровать, я тебе сейчас постель приготовлю, — сказала Авдотья, слезая с печи.

Авдотья взяла деда под руку, Арко — под другую, они с трудом подняли его, подвели к кровати и уложили.

Дед еще кого-то выругал, спросил у внука о тридцать пятой Варфоломеевской скрижали, громко крякнул и скоро захрапел на всю избу.

—           Письмо от тяти не приносили? — озабоченно спросил сын.

—           Давно нету письма, сынок. Вот уж четвертая неделя пошла. Уж не домой ли отец едет.

—           Он мне куклу большую пливезет! — пролепетала Инна.

—           Сама ты кукла! Тебе, видно, кукла нужнее тяти!

—           Не спорьте! Расскажи лучше, что ты в школе видел, — сказала примиряюще мать и загремела самоваром, собираясь его кипятить.

—           Видел много ребят, — как бы нехотя, ответил сын, скрывая свое желание поговорить о школе.

—           А еще что?

—           Еще дьякон черный, как жук, да учительниц две штуки. Наша учительница такая фартовая, в кудрях вся, с часиками и в платье хорошем. Зовут ее Фаиной Петровной. Видать, строгая будет.

—           Знаю. Это отца Петра дочь, — сказала мать.

-   Мама, я чашки на стол ставить буду? — спросила маленькая Нина.

—           Расставляй, только не разбей, осторожнее. Да глядите за самоваром, — предупредила мать, выходя во двор.

Подражая матери, девочка с комичной озабоченностью подвязала фартук и начала расставлять на стол чашки, блюдца, чайник с отбитым носиком и склеенную сахарницу мутно-зеленого стекла.

Самовар тоненько запищал, засвистел на разные лады, потом зашипел, взбунтовался, приподнял крышку, с шумом выпустил струю пара.

—           Самовал скипел, самовал скипел! — кричала Нина, бегая у самовара и не зная, что делать.

—           Снимай скорее трубу! Тоже хозяйка! — смеялся Арко. Он подбежал к самовару, ловко снял трубу, налил кипятку в чайник и водрузил его на камфорку. Самовар продолжал кипеть и плескаться.

—           Вот разошелся! Как паровоз под парами, даже вздрагивает! — восхищался Арко.

—           Вскипел уж! — удивилась Авдотья, вошедшая в избу с охапкой дров.

—           Ага, видишь, ходуном ходит! — подтвердил сын.

Семья села за чаепитие. Наступил длинный, осенний вечер. В трубе завывал ветер, в оконное стекло стучали дождевые капли. С вокзала доносились сиплые свистки паровозов.

 


  • 0

#7 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 17 Декабрь 2018 - 19:21

Глава седьмая

Бурные события этого года точно подхлестывали время, и оно летело с удивительней быстротой. Ничего не осталось от пышной красоты уральского лета: исчезли цветы, пожелтела и высохла трава, осыпались желтые листья. Обнаженные березы казались обиженными и тревожно шумели голыми ветками. Лишь на фоне вечно зеленых сосен и пихт виднелись ярко-красные кисти рябины, да вызревшая брусника со своими мелкими светло-зелеными листиками лежала пышным цветистым ковром.

Птицы улетели на юг, только старожил лесов - филин громко ухал по ночам свое грозное «фуб-бу» да озорница сова искусно пугала запоздалого путника.

Осеннюю распутицу и слякоть прихватили морозы. В одну ночь сковало непролазную грязь, за стеклились озера и речки.

На утренней заре, в чистом морозном воздухе далеко разносятся звуки. Залает ли собака на улице, заржет ли| жеребенок, крикнет ли ворон, прогудит ли бегущий в горах паровоз — всё слышится удивительно явственно, будто уменьшились расстояния.

Революционное брожение среди рабочих демидовских предприятий всё нарастало.

Заметнее становилось влияние тагильской партийной организации. Теперь даже самые отсталые рабочие ходили на митинги, сходки, читали газеты, спорили, обсуждали политические вопросы. Не было «Пролетария» — читали легальные газеты «Урал», «Уральскую жизнь», всюду ища ответа на жгучие вопросы, ожидая важных событий.

А события надвигались. В начале сентября русское самодержавие признало свое бессилие и заключило мир с Японией. Война кончилась, но измученный лишениями народ не проявлял радости. Еще настойчивее заговорили о всероссийской забастовке, о свержении ненавистного самодержавия.

Перепуганное правительство принимало экстренные меры. На Урал посылались карательные экспедиции, стягивались воинские части и размещались в наиболее неспокойных пунктах.

В Тагиле безвыездно находился пермский вице-губернатор, появились новые наряды полиции, прибыл батальон Стермтанского полка. Ночью по темным улицам Тагила ездили конные патрули, всюду шныряли шпики и полицейские, слышались тревожные свистки городовых.

На рабочем собрании железнодорожников, вернувшийся из Екатеринбурга Пихтин докладывал о назревающей всероссийской забастовке. Момент был ответственный, и потому Пихтин очень тщательно подготовился к докладу, а говорил так, что рабочие целый час слушали его с затаенным дыханием. Он призвал товарищей создать забастовочный комитет и готовиться к общей забастовке, как к тому призывал Екатеринбургский комитет РСДРП.

— Долой самодержавие! Да здравствует революция!— горячо закончил Пихтин доклад, высоко подняв крепко сжатый кулак.

—           Вот он какой, Макар-то Иваныч! — многозначительно подмигивали друг другу рабочие.

—           Политический, я уж давно об этом догадывался.

—           Будто бы с товарищем Сергеем они вместе работали.

—           Да, братцы, головастый человек этот Пихтин.

После доклада избрали в забастовочный комитет самых передовых и активных: машиниста Пиклевича, кузнеца Бессонова, слесарей Петрова, Шамина и Пихтина.

Члены забастовочного комитета еще долго после собрания совещались, разрабатывали подробный план действий, распределяли людей, а на следующий день принялись за работу.

По предприятиям, службам и цехам члены забастовочного комитета тайно проводили разъяснительную работу, а потом собирались вместе, чтобы обменяться мнениями и сообщить результаты.

На этот раз Тагильский комитет особенно тщательно готовился к забастовке. На всех предприятиях Демидова и на станции Тагил были сколочены боевые дружины, которые ждали сигнала.

Нетерпение тагильцев усиливалось тревожными слухами, которые доходили из разных концов России.

Доносились вести о том, что во многих городах России забастовки уже начались. Тагильцы  слышали, что где-то в Восточной Сибири железнодорожники бросили работу. Измученные войной солдаты требовали отправки домой, на родину, подальше от страшной Маньчжурии. На место бастовавших машинистов и кондукторов ставили солдат. От этого участились крушения, еще больше расстраивался и без того разрушенный транспорт. Рассказывали, будто перепуганный царь вызвал на помощь войска из других стран.

После длительного ожидания забастовочный комитет получил, наконец, указание из Екатеринбурга - начинать забастовку. Сигнал был дан всем дружинам одновременно. На этот раз в Тагиле первыми забастовали железнодорожники казенной и демидовской железных дорог. Забастовали рабочие всех служб, за исключением санитарной и телеграфа, которым было предложено обслуживать нужды забастовщиков.

Железнодорожный узел замер, точно парализованный. Поезда останавливались на тех станциях, где их захватило извещение забастовочного комитета, паровозы отцеплялись от составов и отправлялись по своим депо.

К вечеру того же дня дружно остановились все большие и мелкие предприятия Тагила. Домны, мартены, прокатные станы,  шахты — все это сразу перестало жить и грохотать, не дымили заводские трубы, не свистели паровозы.

Начальство растерялось; средства связи сразу оказались в руках забастовочного комитета, и ничего нельзя было сообщить о начинающихся волнениях высшему начальству.

Вызывальщики поездных бригад, как всегда, добросовестно ходили по квартирам, однако, сообщив номер поезда и время отправления его по графику, они тут же предупреждали, что ехать ни в коем случае нельзя — таково распоряжение забастовочного комитета.

Тяговики от безделья толкались в депо, но на работу не становились. «Брехаловка» (дореволюционное название комнаты явки паровозных бригад, где оформляется вся их поездная работа) никогда не бывала такой оживленной; никогда еще не сходилось здесь одновременно столько машинистов, помощников, кочегаров, слесарей.

Все шумели, горячо спорили, беззлобно поругивались, громко смеялись. Дежурный по депо Трофимыч ругал «бездельников», завидуя им, еще больше ругал себя за то, что он дежурный, которому бастовать не разрешалось комитетом. Машинисты смеялись над стариком, советовали перейти в кочегары.

В разгар шума и споров в «брехаловку» вошел начальник участка Броневский. Он необычно вежливо поздоровался и против обыкновения сел рядом с машинистами на грязную скамью. Авторитет начальника по инерции еще действовал. В «брехаловке» стало тихо. Только сидевший спиною к двери Хмель, будто не заметил прихода Броневского. Сражаясь со своим помощником в шашки, он каждую свою победу сопровождал каким-нибудь возгласом.

—           Имеешь пару, паренек: вот это для дам, а это простым господам! — громко щелкнув шашкой по доске, объявил Хмель.

—           Ха-ха-ха! Костя пару отхожих получил! — засмеялись паровозники, наблюдавшие за игрой.

—           Так что же, господа, бастуем? — спросил Броневский, ни к кому не обращаясь в отдельности.

Тяговики молчали.

—           Бастуем, да не все, — неопределенно промолвил Хмель, сосредоточив всё внимание на шашках.

—           То есть? Значит, есть не бастующие? Интересуюсь знать, кто? — спросил Броневский, и в его голосе почувствовалась нотка надежды и радости.

—           Кто? Наверное, вы, ваш помощник, ревизор тяги господин Зюльман и еще кто-нибудь из таких же, — спокойно пояснил Хмель, продолжая сидеть над шахматной доской, спиною к начальнику участка.

Броневскнй сделал вид, что не слышит явной насмешки машиниста.

—           Я хотел бы знать, господа, кто в конце концов отказывается от работы? — ласково спросил он.— Имейте в виду, господа, что это явление временное и рано или поздно, а работать все-таки придется.

—           Смотря на кого и при каких условиях. Сами знаем, что не навечно забастовали,— раздался из угла ядовитый голос.

—           Я не политик и в политике разбираюсь слабо, но мне одно ясно, что без работы жить невозможно.

—           А мы и вовсе не сильны в ней, хотя черное от белого все же отличаем, — произнес тот же голос из угла.

—           Без работы жить невозможно, говорите? — тихо спросил Пихтин, глядя в лицо начальника своими строгими глазами. И сам же ответил на свой вопрос: — Живут люди и не работая, да еще как живут!

—           Мне такие примеры неизвестны. И не в этом сейчас дело, — возразил Броневский.

—           Это интересно… — сказал кто-то, но Пихтин перебил:

—           Вы, господин начальник, либо действительно ничего не смыслите в политике, либо прикидываетесь несведущим. Именно в этом дело. Одни работают непосильно много и при этом дохнут от голода, другие всю жизнь бездельничают, благоденствуют в роскоши да с жиру всякие безобразия творят. Что это - по-вашему, справедливо?

— Я не буду вникать в детали государственного строя, это не моя сфера деятельности, — возразил Броневский. — Я такой же труженик, как и вы...

—           Хм... это занятно, — заметил Хмель, и было непонятно, к чему относится его замечание.

—           … Наше дело — техника, транспорт, а не политика, — продолжал Броневский. Он достал сигару и закурил. — Дело в том, господа, что составы важнейших грузов стоят без движения. Немедленно надо отправить в Екатеринбург три поезда и в Бисер четыре. Для этих поездов требуются бригады...

—           Не поедем! — упрямо заявило несколько голосов сразу.

—           Вы не поедете, другие поедут. Сейчас я спрошу каждого персонально. — Он достал записную книжку и обратился к машинисту, сидевшему рядом:

—           Коншин, поедете?

—           Куда? — непонимающе спросил пожилой бородатый и широкоплечий машинист.

—           С поездом, конечно! Не в гости же!

—           Нет.

—           Почему?

—           А так, отдохнуть надо, — ответил машинист и поцарапал пальцем свою лопатообразную бороду.

—           Так-с, — сказал Броневский и поставил птичку в своей записной книжке.

—           Горбунов?

—           Я Горбунов.

—           Вы поедете с поездом?

—           Моя машина с превышенным пробегом и стоит в промывке, а промывать некому.

—           Много чужих паровозов.

—           На чужой машине не поеду.

—           Бойцов?

—           Тоже!

—           То есть, что это «тоже»?

—           Тоже не поеду.

—           Неподкупный?              

—           Моя машина по прокату бандажей в поезда не годится. Поставлена в обточку, а обтачивать некому.

—           На чужой машине?

—           Нет.

—           Значит, примыкаете к забастовщикам?

—           Не примыкаю, а нахожусь в их рядах с первого момента. Так и запишите! — категорически заявил молодой машинист с красивым, серьезным лицом.

—           Так бы и говорили конкретно. Не сочиняли бы разных причин, — заметил Броневский и опять что-то отметил в своей книжке.

—           Калинин? Поедете?

—           Конкретно: не поеду! — с явной насмешкой ответил высокий, мрачный человек.

—           Истомин?

—           Я не машинист, что вы меня спрашиваете? — ответил помощник Хмеля, сгребая шашки в коробку.

—           На паровозы нужны и помощники. Поедете?

—           Я с Хмелем. Как он, так и я, — беспечно сказал Истомин.

—           Господин Хмель, вы поедете с поездом? Ваша машина в полной исправности.

—           Можно будет, — ответил Хмель непривычно угодническим тоном,

—           Значит, машинист Хмель от поездки не отказывается? Так?

—           Да, я поеду! — ответил твердо Хмель, затягиваясь крепчайшим махорочным дымом из своей трубки.

—           Хорошо-о, — протянул Броневский и опять записал что-то в книжке.

—           Следовательно, поедет и ваш помощник Истомин? — спросил Броневский, подняв лицо от своей книжки.

—           Конечно, мы вместе поедем! — подтвердил Хмель.

Наступила абсолютная тишина. Тяговики в удивлении переглянулись, и добрая сотня взглядов впилась в спокойное и насмешливое лицо Хмеля.

А Хмель не спеша поднялся, выбил об угол стола свою трубку, взял ее в рот, с шумом продул и тем же спокойным тоном добавил:

—           Другие как хотят, а я поеду первым на любой машине, с любым поездом.... как только кончится забастовка.

Сигара предательски задрожала в зубах начальника, его лицо покрылось красными и белыми пятнами. Уравновешенность, которой он часто хвалился, покинула его.

—           Значит, это шуточки! — процедил Броневский, сминая пальцами сигару, и резко встал со скамьи. - Следовательно, ни один из находящихся здесь тяговиков к работе приступать не хочет? — спросил еще раз Броневский, стараясь сохранить достоинство и спокойствие.

—           Да, это совершенно очевидно! — ответил за всех Макар Пихтин.

—           Так-с, хо-ро-шо! — произнес Броневский, бросил на пол истерзанную сигару, и стремительно вышел из «брехаловки».

—           Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! — разразились неудержимым хохотом тяговики и долго не умолкали.

—           Ну и черт же ты, Хмель! До белого каления человека довел!

—           Видали, как у него на щеках цвета побежалости (последовательное изменение цвета охлаждаемого металла в зависимости от его температуры) появились? Оттого и побежал, не солоно хлебавши! - хохотали тяговики.

—           Судя по усам, настроение ему мы испортили основательно, — сказал Хмель, стоя посреди «брехаловки».

—           Это как — по усам? — спросили его несколько товарищей.

—           Я у него по усам настроение определяю, как время по часам.

—           А ну-ну, расскажи! — просил Коншин, посмеиваясь в лопатообразную бороду.

—           Разве сами не знаете? Если пан Броневский хорошо настроен, например, при получении большой премии, то стрелки усов торчат вверх и показывают десять минут одиннадцатого. Если настроение среднее — усы показывают четверть десятого. Ну, а как было на циферблате сейчас — видели сами: двадцать пять седьмого.

Все засмеялись. Коншин достал из жилетки большие карманные часы, ткнул три раза желтым обкуренных ногтем в стекло циферблата и засмеялся еще громче.

—           А ведь правильно! Так и выходит! Ну и Хмель!

—           Ты еще научись, Петрович, определять по усах начальника, какой он тебе штраф влепит, если его власть восстановится, - посоветовал Макар Пихтин.

—           До сих пор это ему не удавалось и не удастся,  я полагаю, — ответил Хмель.

—           Ты для других постарайся, для общества, — сказал кто-то.

Оживление и смех продолжались.

—           Смех смехом, а дело делом, — серьезно заговорил Пихтин. — Вы видели, как он старается? Хотел выявить настроение каждого, насколько мы устойчивы и как будем держаться. Но не запугал никого. Вот так и нужно держаться, как один!

—           А Хмель с Истоминым? — пошутил кто-то.

—           Ну, за Хмеля-то я спокоен. Однако зря ты. Петрович, дразнишь этого гуся, — сказал Пихтин. Он был весел, ласково улыбался и даже его строгие глаза светились как будто теплее.

—           Ты бы ушел отсюда, Макар Иванович, — посоветовал тихий, рассудительный машинист Недведцкий, молчавший до сих пор.

—           Разве я тебе мешаю, Войцлав Иосифович?

—           Мне-то не мешаешь, да другим то ты как бельмо на глазу. Сообщат жандарму — скрутят.

—           Потом — возможно. А сейчас не посмеют,— спокойно возразил Пихтин.

—           Эй, бастовшики, пожрать сходили бы. Разве можно бастовать натощак?! - открыв свое окошечко, вмешался в разговор дежурный Трофимыч. — Ты, вожак, отпущай народ, не мори! — обратился он к Пихтину.

Костя Истомин подбежал к оконцу и ловко надвинул на глаза Трофимыча его замасленную блестящую фуражку.

—           Закройся, скворец, не щебечи!—сказал он и направился к выходу.

—           Куда тебя понесло? — окликнул его Хмель.

—           На телеграф. Ищи меня на перроне, — ответил парень, хлопнув дверью.

—           Так что же, друзья, пойдем пообедать да сил набираться, — предложил Пихтин.

—           Пожалуй, пора.

—           И по Тагилу сейчас пройти интересно: поглядеть, что делают демидовские, например, — сказал кто-то.

—           Правильно. Пошли!

Все ворота паровозных стойл были плотно закрыты, и в мастерских царила непривычная тишина. Только стоявшие на путях паровозы как-то зловеще шипели. Дежурный кочегар был угрюм и зол. Утомленный чрезмерной работой, он переходил с паровоза на паровоз, подбрасывая уголь в топки, подкачивая воду в котлы. Подобно Трофимычу кочегар завидовал забастовщикам и полушутя ругал их.                      

- Хоть бы поглядели на своих иноходцев, бездельники! – крикнул он проходившим мимо тяговикам, спускаясь по лесенке из паровозной будки.

—           Уже нагляделись. Тебе доверяем, Захар. Подкорми их, пусть отдыхают пока, — сказал один из машинистов.

—           А лучше всего потуши их к чертям; нечего напрасно уголь палить, — предложил другой.

—           Подкорми, потуши… вы — бунтовать, а мне через это работы впятеро больше и передохнуть некогда. А пана-то видели? Злющий, весь дергается, даже пальцы пляшут, — подходя к остановившимся товарищам, говорил кочегар. — У меня спрашивает: «А ты бунтовать собираешься?» Охота бы, говорю, да комитет не велит. А кто, говорит, твой начальник — я или комитет? Я говорю: не знаю, но раз другие бастуют и мне охота. Я говорит, тебе побастую балда! А потом подобрел и даже цигаркой угостил. Во как!

Кочегар бросил на землю большие, грязные рукавицы, обтер паклей руки и осторожно достал из шапки перетянутую золотым ободком сигару.

—           Ты, слышь, за паровозами гляди в оба, не разморозь что-нибудь, трубы не упусти. И чтобы, говорит, легуляторы всех паровозов на замках были. А то какой-нибудь дурак паровоз на паровоз пустит, — говорил кочегар, попыхивая сигарой

Потолковав с кочегаром, тяговики пошли через пути, подлезая под вагоны, направились к пассажирскому зданию.

Вокзал был тоже безлюден и своей тишиной напоминал деревню в период сенокоса. На перроне виднелся один единственный человек в широком белом фартуке - станционный сторож Михей. От скуки он вышел с метлою. Но мести было нечего и, прислонясь к стене, старик тоскливо рассматривал скопившиеся на путях вагоны.

—           Составы на станциях, паровозы у депо, а работнички гуляют... Ох, порядки, — неодобрительно заметил он, глядя на приближающихся тяговиков.

—           Отдыхаем все вместе, дед Михей, чего никогда не бывало, — сказал Хмель. — Что же, братья-разбойники двинемся к центру? — обратился он к товарищам.— А ты почему отстаешь, Макар Иванович? Ты куда намерен?

—           У меня одно дело есть. А вы идите пока обедать. Возможно, вечером устроим собрание, — проговорил Пихтин, уходя с перрона.

—           А как оповещение?

—           Вызывальщики пробегут по квартирам. Да большинство товарищей сами придут от нечего делать.

Хмель вместе с другими машинистами отправился к центру.

Прямая Салдинская улица, по которой тихо шли тяговики, была посыпана шлаком еще весной, а теперь ее укатали точно хорошее шоссе.

Потемневшие бревенчатые домики вытянулись двумя ровными рядами, кой-где под окнами стояли жалкие, оголенные тополя. В далекой перспективе улицы, на горке, чернел большой чугунный памятник, направо против него торчала пожарная каланча, а налево виднелось выбеленное здание больницы.

На улицах было оживление, всюду виднелся народ. Люди ходили в одиночку и группами. На перекрестках и в переулках многие стояли, разговаривали, посматривали по сторонам.

Тяговики поднялись на горку, откуда виднелся покрытый голубоватым льдом заводской пруд и базарная площадь—центр Тагила. Проходя мимо большого памятника, кто-то из машинистов сердито заметил:

—           Везде натыкали памятников царям да заводчикам. Велик ли наш Тагил и то три памятника торчат.

—           Да, «освободителя» вместе с Демидовым я бы охотно отправил в переплавку, хотя они итальянской работы, — ответил Хмель. — А взамен их я поставил бы памятники Ивану Ползунову—создателю первой паровой машины, и Черепанову—творцу первого в России паровоза.

—           Справедливые слова, Ефим Петрович, — одобрил степенный машинист Сизов.

На базарной площади стояла обычная сутолока, громкий говор, шум торговли. С возов продавали овощи, творог, горшки, яйца, мочало. Горячо споря, цыгане расхваливали прекрасные качества своих понурых одров, клялись, крестились, а сомневающихся покупателей крепко ругали. У возов стояли распряженные лошади и коровы, звучно хрупая зеленое сено.

Праздные обыватели толкались около магазинов, щелкая орехи, курили, смеялись, торговались, покупали.

На соборной площади около демидовского памятника, у подъезда главной конторы, вдоль соборной ограды толпились рабочие. Одни бесцельно слонялись, другие, собравшись в кучки, о чем-то спорили, а веселая молодежь шумела, беззаботно смеялась. В медлительных движениях пожилых рабочих чувствовалась решимость, сдерживаемая осторожностью. Тут же, подобно юрким ящерицам, сновали озабоченные городовые. Рьяные блюстители порядка старались казаться безразличными и спокойными, но в их глазах заметны были тревога и страх.

—           И чего, спрашивается, собираются?— раздраженно говорил рыжий, краснолицый городовой Федька Сокол.

—           Ничего не будет, Соколик, не тревожься,— ласково успокаивал его старый литейщик с длинной волнистой бородой и насмешливыми глазами.

—           Знаю, что ничего не будет, да собираться не приказано. Расходитесь потихоньку, господа! Давайте, шагайте по ломам, а то холодно к вечеру становится, - уговаривал городовой, зябко хлопая руками.

—           Чего ты, Соколик, беспокоишься? Кабаки заперты, пьяных нет, на дворе — ясный день, ну, чего ты право? — убеждал литейщик.

—           Да вы — литейщики — пировать затейщики, в земли выроете да налакаетесь, — проворчал городовой.

—           На земле трудимся, Соколик. А если и выпьет трудовой человек, так что за беда? Ведь на трудовые! Не воруем, не грабим и взяток не берем. Так, ведь?

Городовой понял прозрачный намек и торопливо отошел в сторону.

—           Уплыла селедка паршивая!— плюнул литейщик вслед городовому.

Тяговики подошли к группе молодежи — деповским ребятам, стоявшим в стороне.

—           A-а, Аркадий свет-Прибоев! Какой волной тебе сюда прибило? — схватив за плечо пробегающего Арку, спросил Хмель. — Ты откуда, зачем здесь?

—           С Выи пришел. Там уж бунтуют. Интересно! А стражники ругаются, — пояснил Арко.

—           Кто бунтует?

—           Кто — выйские! С ними горнозаводские ученики. Всей артелью сюда шли по Шаминой, да их черкесы на мосту остановили.

—           Вот что, паренек: сыпь-ка сейчас же домой!

-  А мне не хочется уходить-то, дядя Хмель.

—           Все равно уходи. Нечего тебе здесь делать. Как бы стрелять не начали.

— Пущай стреляют, я не боюсь! Да маленьких и стрелять не будут. Ведь мы не бунтуем, — говорил Арко, заглядывая в лицо Хмелю.

—           Это верно. Но я тебя по делу посылаю. Лети на квартиру к дяде Макару и скажи, чтобы он скорее сюда шел.

—           Он и без того придет! — обрадованно сообщил Арко.

—           А ты почем знаешь?

—           Потому, что он тоже бунтует на Вые. Долго говорил чего-то всему народу. С вышки. Я сам слыхал.

—           Вот оно что. Когда же он поспел туда?! Но уходить тебе все равно придется. Дуй ко мне на квартиру.

—           Зачем? Мне не хочется, дядя Хмель!

—           Возьмешь у тетки Никаноровны книгу, в которой всякие паровозы, и рассматривай их хоть до самой ночи. Понял?

Обрадованный столь блестящей возможностью, Арко вприпрыжку побежал в Вересовник.

В это время из узкого переулка, зажатого между тюрьмой и собором, показался могучий поток людей. Под пение «Рабочей марсельезы» он медленно выливался на площадь; а над головами людей, на длинных, гладко оструганных шестах, как языки пламени, колыхались красные полотнища знамен.

Те, кто были на площади, зашумели и, увлекаемые пламенем знамен, со всех сторон двинулись навстречу людскому потоку, вливаясь в него.

Со стороны базара, обходным путем, рысью двигался конный отряд черкесов с пиками наперевес. Разгоряченные лошади раздували влажные ноздри, громко всхрапывали и гулко хлопали тяжелыми копытами по мерзлой, голой земле.

—           Глядите: черкесы! — крикнул кто-то из толпы.

—           Не посмеют! — сказал бодрый молодой голос, в котором чувствовались уверенность и сила. — Довольно того, что в Петербурге...

Между тем черкесы выехали на площадь и выстроились небольшим каре поперек Салдинской улицы, примыкающей к площади. Один из всадников, офицер в черной косматой папахе и ярко-красных рейтузах, отделился и поскакал к главной конторе. У подъезда конторы он осадил коня и вытянулся перед сидевшим в пролетке вице-губернатором

Получив какие-то указания, он быстро козырнул,  повернулся и поскакал обратно к своему отряду. Здесь он тихо проехал вдоль ряда всадников, что-то говоря  каждому из них, и остановил разгоряченного коня на фланге.     

Между тем передняя часть колонны вышла на середину площади и остановилась против демидовского памятника. Со всех сторон подходили рабочие и останавливались, будто чего-то ожидая. Красные знамена, боевые революционные песни, нерешительность полиции и конного отряда пьянили и возбуждали рабочих. Говорили все враз, взволнованно выкрикивали, в чем-то уверяли друг друга.      

Со двора главной конторы четверо рабочих с трудом выносили большой, тяжелый ящик. Выбившись из сил, они на полпути опустили его на землю, замахали руками. Пятеро парней побежали на помощь, дружно подхватили ящик и мигом втиснули его в гущу толпы.

На ящик вскочил высокий, мрачный человек, снял картуз и, поправив взлохмаченные черные волосы, громко отчеканивая отдельные слоги, крикнул: «То-ва-ри-щи!»

Толпа мгновенно стихла, и, казалось, вся площадь затаила дыхание. Где-то вдалеке рассыпалось звонко ржание лошади, но и оно стихло. Наступила напряженная тишина. Оратор будто усомнился в том, что его слышат, окинул хмурым взглядом толпу и еще громко крикнул:

—           Товарищи! Сегодня мы с вами собрались, чтобы…

Но в этот момент в напряженную тишину площади врезался другой голос. Раздраженный, с властными интонациями, он вступил в спор с первым, низким, спокойным.

—           Господа! Никто не разрешал вам устраивать демонстрацию, открывать митинги. А поэтому в целях соблюдения государственного порядка и вашего благополучия я требую немедленно, сию же минуту расходиться по домам. В противном же, неблагоприятном для вас и меня случае я буду вынужден применить крайние меры.

Как бы в подтверждение своих слов, вице-губернатор взглянул в сторону главной конторы, у подъезда которой толпилась полиция, а затем — на конный отряд черкесов.

В обеих группах царило спокойствие; городовые и черкесы покуривали,  лениво перекидываясь словами; лошади грызли удила, нетерпеливо переступали с ноги на ногу.

Рабочие с ненавистью глядели на городовых, на конных черкесов, загородивших Салдинскую улицу, на блестящие лаковые сапоги вице-губернатора, стоявшего на плюшевом сидении пролетки. Высокий и пронзительный голос вице-губернатора никак не вязался с его массивной фигурой, толстой, бычачьей шеей и жирным, широким лицом. Стоя в пролетке, вице-губернатор внимательно рассматривал заплывшими глазами толпу, изучая степень действенности своего предупреждения.

—           Товарищи, я призываю вас... - начал было опить черноволосый, но в этот момент на ящик вскочил неизвестно откуда появившийся помощник управляющего демидовскими заводами и вежливым жестом отстранил оратора.

Черноволосый как бы растерялся; ропот возмущения пробежал по толпе, а помощник управляющего воспользовался заминкой и начал торопливо и ласково говорить:

—           Братцы, рабочие, господин вице-губернатор, — протянул он короткие, и замшевых перчатках ручки, сперва к митингу, затем через головы рабочих в сторону вице-губернатора. — Господин вице-губернатор, разрешите пролить луч света на создавшееся положение. Позвольте заверить вас, господин вине губернатор, своим именем, что наши рабочие не бунтовщики, не крамольники! Они учинять беспорядков не будут. С чего им бунтовать, чем им быть недовольными? Да мы, братцы, просто по-семейному здесь, как на волостной сходке, обменяемся мнениями, обсудим наши дела и мирно разойдемся по домам, с тем, чтобы завтра приступить к работе. Мы, право, далеки от политики! Зачем нам терять золотое рабочее время, наносить ущерб себе и предпринимателю? А вы, господин вице-губернатор, дабы не волновать нас, честных тружеников, прикажите увести с площади, вверенные вам вооруженные силы, и здесь будет всё тихо, по-благородному. Вы уж положитесь на меня, я ручаюсь за это!

Вице-губернатор с миной мудреца, вполоборота стоял на сидении пролетки и глубокомысленно смотрел на изворотливого помощника управляющего.

А тот всё больше воодушевлялся.

—           Я твердо уверен, братцы, что светлую память этого великого человека, - продолжал он, показав замшевым пальчиком на демидовский памятник, - этого благодетеля рода человеческого, никто не посмеет осквернить здесь. Это было бы неслыханным кощунством... Он и его славное потомство...                   

- Долой! Довольно слушать песни демидовского соловья! - трубой загремел возмущенный бас черноволосого. — Довольно! Товарищи! Вы видите гнусную игру, которой пытаются нас одурачить эти холуи капиталиста  Демидова!

Оратор с силой сжимал свои большие прокопчённые кулаки и вопрошающим взглядом окинул рабочих. А потом, обращаясь к вице-губернатору и помощнику управляющего, еще громче и с большим озлоблением закричал на всю площадь:

— Нет, господин вице-губернатор и господин помощник управляющего демидовских заводов! Вы ошибаетесь! Мы, рабочие, собрались сюда не за тем, чтобы вместе с вами обсуждать наши нужды! Мы обойдемся без вашего участия. Нет, мы, рабочие Нижне-Тагильского горной округа, пришли заявить вам о том, что становимся в общую колонну рабочего класса всей России, становимся для того, чтобы вести непримиримую борьбу с существующим насилием!

Людская масса ободряюще загудела, и этот гул долго не давал оратору говорить.

— Слишком много и тягостно страдали наши прадеды, деды и отцы и продолжаем страдать мы, чтобы забыть об этом и примириться!

От волнения оратору не доставало воздуха; он поспешно расстегнул ворот черной косоворотки, глубок вздохнул и снова загудел на всю площадь:

— Мы хорошо знаем, господин помощник управляющего, как на вверенных вам демидовских предприятиях по пятнадцать часов в сутки гнули спину наши деды, получая по девять копеек в день! А чем лучше наше положение? Тоже за мизерную плату, полуголодные и раздетые, мы сгораем у печей, мокнем и гнием в выработках и рудниках! Своим потом и кровью мы сколачиваем золотую казну, чтобы вот эти кровопийцы, — оратор показав на статую Демидова,— чтобы они пресыщались и утопали в роскоши. Но всему бывает конец! Наступает грозный час возмездия за наши страдания. Сейчас мы будем говорить не об одном Демидове. Нет, мы присоединяем свой голос к мощному голосу рабочего класса всей России, чтобы…

— Приказываю разойтись! Приказываю прекратить митинг! Я запрещаю произносить противоправительственные речи! — пронзительно выкрикнул вице-губернатор. Он подал сигнал рукою, и конный отряд шагом начал приближаться к толпе. Двинулись и городовые. Рабочие заволновались, шумно загалдели. Оратор на мгновение умолк, вглядываясь в волнующуюся массу людей, но тут же его громовой голос покрыл шум площади:

—           Спокойно, товарищи, спокойно! Нам нечего бояться! Пусть трепещут наши враги!

Кольцо жандармов, полиции и черкесов-конников постепенно стягивалось, окружая рабочих. Руководитель организации дал знак черноволосому, и тот, уныло махнув рукой, неохотно сошел с трибуны. Удовлетворенный вице-губернатор опустился на сидение, закурил папироску. Среди рабочих пробежала волна ропота. Рабочие вопрошающе смотрели в сторону трибуны и чего-то ждали.

В момент наступившей заминки на трибуну поднялся Пихтин.

—           Товарищи! — сказал он своим звонким голосом.

На площади опять стало тихо. Все рабочие смотрели на Пихтина, нетерпеливо ожидая его речи. Вице-губернатор тоже настороженно смотрел на трибуну и одновременно говорил что-то стоявшему у пролетки жандарму.

—           Товарищи! Господин вице-губернатор приказал нам закончить митинг, и мы, чтобы не нарушать установленного порядка и не беспокоить начальства, подчинимся ему и сейчас же разойдемся по домам, — спокойно говорил Пихтин.

Вице-губернатор одобрительно улыбнулся.

—           А перед уходом я скажу вам, товарищи, несколько слов, и, хотя митинг закончен, но я уверен, господин вице-губернатор не запретит мне этого.

Как бы заручаясь молчаливым согласием вице-губернатора, Пихтин продолжал:

—           Источником всех наших тягостей, товарищи, является система государственного строя. Всем известно, что в настоящий момент волнуется вся Россия и, конечно, не без причин. Вы знаете, какой гнет, какую беспросветную нужду терпит трудовой народ. А на демидовском Урале этот гнет еще сильнее, потому что здесь со времен крепостничества почти ничего не изменилось.

Вице-губернатор завозился на своем сиденье, опять подозвал к себе того же жандарма, а Пихтин продолжал говорить, видя перед собою только тысячи рабочих.

—           Вся сила горнозаводской промышленности Урала держится на нервах и мускулах рабочих. Со времени крепостничества степень механизации демидовских предприятий нисколько не улучшилась  - вся промышленность едет на рабочем горбе, на дешевом рабочем труде. Громадные доходы пожирают хищники-предприниматели, которые бросают их на вздорные прихоти и самодурство. И это в такое время, товарищи, когда кругом царит нищета и невежество, когда целые семьи, как метлою, смахиваются эпидемиями, когда нет ни школ, ни больниц. Единственная услала и утешение трудового народа — кабаки да портерные. Кроме неравенства материального мы на каждое шагу встречаем неравенство и гнет политический. Личности рабочего нет, она стерта законами империи, растоптана жандармским кованым сапогом.

Пролетка закачалась на мягких рессорах, багровое лицо вице-губернатора задергалось, он опять встал во весь рост и визгливо, по-бабьи, закричал:

—           Это что? Бунт! Прекратить!

Жандармы обалдело смотрели на вице-губернатора, не зная, что делать.

А Пихтин, как бы отмахиваясь от надоедливой мухи, скороговоркой бросил: — Я кончаю, господин вице-губернатор, — и обращаясь к митингу: — Теперь все понимают, товарищи, что далее так жить нельзя. Необходима коренная государственная перестройка.

Должно быть независимый вид Пихтииа так подействовал на вице-губернатора, что он растерялся. А Пихтин продолжал говорить, всё больше и больше воодушевляясь:

— Мы знаем, что по нам каждую минуту могут открыть стрельбу, что в Тагиле сосредоточено много войск, жандармов, полиции. Но нам не страшно это, товарищи! Если расстреляют нас, то дело наше, дело освобождение народа, расстрелять невозможно. Сейчас мы расходимся по домам, но это не значит, что, подчиняясь воле вице-губернатора, мы прекращаем борьбу. Нет, товарищи! Мы будем копить силы, ковать свое классовое оружие, мы не прекратим борьбу. Для этой борьбы надо больше единства и мужества. В единении сила, а сила обеспечит победу. Долой самодержавие! Да здравствует Российская социал-демократическая рабочая партия! Да здравствует революция! Ура!

—           Ура! Ура! Ур-ра а-а! — закричали тысячи голосов, заглушая все звуки на площади.

Пихтин упал в крепкие объятия рабочих и скрылся в толпе.

— Разогнать! Разогнать! — пронзительно закричал вице-губернатор, и жандармы врезались в толпу. Рабочие расчленились на мелкие группы, возбужденно кричали, не желая расходиться. Конные черкесы рассыпались по площади, наезжая на людей; они размахивали нагайками и резкими гортанными голосами приказывали расходиться по домам.

Постепенно площадь начала пустеть.

Наступил холодный октябрьский вечер. Темное небо светилось яркими звездами. С севера подул холодный пронизывающий ветер.

По улицам Тагила разъезжали черкесы, конные жандармы, слышались резкие свистки патрулей-солдат Стермтанского полка.

 

В ночь на восемнадцатое октября выпал ранний снег. Мягкий, как пух, он шел целую ночь, и к утру всё укуталось белым покровом. Засыпало горные вершины, дороги, поля, зеркальные льды озер и речушек, улицы, крыши избенок. Под тяжестью снежных хлопьев согнулись ветви деревьев; облепленные снегом телеграфные провода сделались похожими на толстые канаты.

Под утро рассеялись снеговые тучи; звездное небо дохнуло крепким морозом. Холодная перламутровая луна облила серебристым светом изменившуюся природу и скрылась за горизонтом. На востоке занималась алая, как большое пожарище, утренняя заря.

Задымились трубы остывших за ночь избенок, захлопали двери, заскрипели калитки — железнодорожная окраина Тагила просыпалась и начинала свой день.

Молчавший несколько дней деповский гудок нарушил сонный покой станции. Точно простуженный, он сначала зашипел, разогнав с крыши стаю голубей, а затем, прогрев свое медное горло, хрипло загудел.

Услышав сигнал, железнодорожники поспешно кончали завтракать и, озабоченные, шагали на станцию. Собирались по месту работы: тяговики — у депо, движенцы — у дома кондукторских бригад, путейцы — у конторы дистанции пути.

Рабочие спрашивали друг друга, для чего собирают по гудку, обменивались новостями.

Вскоре забастовочный комитет приказал всем собраться на вокзале. Железнодорожники со всех сторон спешили к пассажирскому зданию. Низкий, с темными, замерзшими окнами зал третьего класса наполнился до отказа и уже не вмешал всех желающих. Часть рабочих разместилась в соседнем зале второго класса, а некоторые толпились на перроне.

Стоял галдеж и шум, в котором ничего нельзя было разобрать.

В зале появились члены забастовочного комитета. Они с трудом пробрались к передней стене и поднялись на возвышение перед вокзальным иконостасом.

Взволнованный Пиклевич, покусывая усы, мял в озябшей руке какую-то бумажку. Он позвонил в колокольчик и осторожно поставил его на стол. Тихо сказав что-то Петрову, Пиклевич неестественно громко откашлялся и, глядя вниз, как виноватый, начал говорить.

— Дело такого рода, товарищи! Сегодня ночью получена депеша № 1470 — вот она, — с приказанием прекратить забастовку.

Эти слова явились той маленькой искрой, которая способна была произвести колоссальный взрыв.

—           Что?

—           Что такое?

—           Прекратить забастовку?!

—           Это почему? На каком основании?!

—           Кто сказал — прекратить забастовку? Почему? Одновременно кричали сотни голосов, заглушая друг друга и создавая сплошной шум и неразбериху.

—           Товарищи! — во весь голос закричал Пиклевич, размахивая колокольчиком — Чего вы галдите? Как будто шумом что-нибудь можно сделать!

—           Да как это так — прекратить? Чего добились? Это игра в бирюльки!

—           Хотите знать, как и почему, так имейте терпение выслушать! А я постараюсь объяснить. Для этого и собрались сюда, — говорил Пиклевич спокойно. Но по его лицу было видно, как трудно дается ему это спокойствие.

—           Так вот... вчера правительство издало манифест, в котором дарует своим подданным незыблемые основы гражданства: неприкосновенность личности, свободу совести, слова, собраний и союзов. Кроме того, правительство устанавливает правило, по которому всякие государственные законы будут действительны лишь с ведома Государственной думы.

—           А в думе — кто? — резко крикнул высокий и злой голос, словно человека начали резать.

—           Нам от думы да от свободы этой...

—           Свобода собраньев, а чего нас жандармы оберегают, во всех дверях торчат...

—           Политической сущности этого манифеста мы и сами еще не знаем, — продолжал Пиклевич, — так как в депеше сказано обо всем этом очень и очень кратко. Ясно одно — забастовку нужно кончить и начать работу.

—           Товарищ председатель забастовочного комитета, нельзя ли прекратить курение в зале? — спросил ласковый, деликатный голос из толпы.

—           Курение? — переспросил Пиклевич, будто не поняв вопроса.

Стоявший рядом Каменский посмотрел на голубые волны табачного дыма и согласился:

—           Действительно, накурено густо. Можно и прекратить, господин Зюльман, но мы будем курить; при куреве лучше думается.

—           Во, правильные слова говоришь, Вася! — одобрил машинист Коншин и благодушно запалил большую цигарку.

—           Так вот, товарищи, будем организованными и поскольку есть указание высших рабочих организаций закончить забастовку, мы кончаем ее и приступаем к работе, — объяснил Пиклевич.

—           Опять депеша, — равнодушно прохрипел сторож Михей, пробиваясь к двери и держа в огромной рукавице желтенькую бумажку. Но видя, что в зал пробраться невозможно. Михей подал депешу стоявшему у дверей котельщику Касьяну.

—           Ha-ко, глухарь, передай комитетчикам! — он пригладил той же рукавицей пегую бороду и снова исчез за дверью. Бумажка замелькала над головами и скоро попала в руки Пиклевича. Стоявшие на возвышении члены комитета впились глазами в текст телеграммы. Зал замер; стало тихо, словно здесь не осталось ни одного человека.

Брови Пиклевича хмурились всё больше, и две параллельные бороздки между ними взметнулись вверх, до поперечной складки на лбу. Дочитав телеграмму, члены комитета подняли глаза на собрание.

—           На этом собрание считаем законченным! — сказал Камёнский и отвернулся.

Пиклевич осторожно согнул телеграмму вдвое и стоял молча, покусывая ус.

— Все равно робить не будем! — закричало одновременно несколько голосов, будто обдумали положение и пришли именно к такому решению.

—           Как же не будете, если вы организованные рабочие? Вы должны подчиняться забастовочному комитету, который сами выбирали и который несет ответственность за ход забастовки, — спокойным тоном сказал Пиклевич.

—           Почему нову депешу не читаешь? Чего скрывает от рабочих? — закричал одноглазый злой столяр службы пути.— Тоже слобода слову называется! — ядовито кидал он слова, глядя по сторонам и ожидая поддержки.

—           В самом деле, читайте вслух депешу, чтобы все знали, в чем дело, — посоветовал степенный и рассудительный машинист Сизов.

—           Эта телеграмма адресована начальству!— плохо сохраняй спокойствие, сказал Пиклевич. Он смял бланк телеграммы и швырнул в темный уголок к стоявшему там большому церковному подсвечнику. Ревизор тяги Зюльман, подобно дрессированной собаке, бросился в угол, поднял желтенький комочек, начал осторожно его расправлять. Затем он привычным движением нацепил на горбинку острого носика золотое пенсне с высокой дужкой и стал читать телеграмму. Вдруг он оживился. Высоко подняв белую руку, он повернул сияющее лицо к рабочим и прерывающимся от волнения голосом громко закричал:

—           Господа! Слушайте, пожалуйста, господа! В этой депеше, господа, чрезвычайно интересные сообщения! Ну что вы, право, господин Пиклевич, так неловко шутите! - упрекнул он с вежливо-льстивой улыбочкой Пиклевича.

—           Мы пошутим в другой раз; видимо, сейчас не удалось! — мрачно проговорил Пиклевич и, взглянув с презрением на Зюльмана, направился к выходу.

—           К черту! Все равно робить не пойдем, пока не расскажут про манифест! — раздался раздраженный выкрик от дверей.

Опять поднялся страшный гвалт, свист.

-  Господа, господа! — надрывался изо всех сил Зюльман, размахивая над головой смятым листком телеграммы. — Позвольте же, господа!

Мало-помалу шум начал стихать.

— Господа! Совершенно напрасно волнуетесь! Господин Пиклевич только что объяснил вам. Неужели  не поняли? — кричал Зюльман, заметно осмелев и приосанившись. — В этой депеше, — он похлопал рукой по бумажке, — подтверждение того же самого манифеста. Здесь говорится о том, что вследствие всемилостивейшего манифеста правительство разрешает служить молебны в церквах, на заводах и мастерских о здравии его императорского величества Николая Александровича и всего августейшего семейства. Ведь это какая радость, господа! Вы понимаете: царь-батюшка милостиво даровал нам свободу, и как же нам не молиться за него? Вы подумайте только! Что мы, в самом деле, нехристи какие?! Если мы немножко заблуждались, так это уж время такое! Давайте забудем, помолимся за него, отца нашего, и приступим к своему мирному труду!

Он повернулся лицом к иконостасу и, вытирая платком слезы умиления, опустился на колени.

—           Чего ты, шкура, обмокрился? Кто твоей жиже поверит? - выругался Ванька Обрыва, известный ругатель и озорник.

Зюльман патетически бил земные поклоны, испуская облегченные вздохи радости.

Внимание рабочих привлек протиснувшийся в зал начальник станции. Это был плотный человек с пухлым, тяжелым лицом, с фиолетовыми мешками под глазами и с двойным подбородком. Энергично расталкивая рабочих, он упорно пробивался вперед к иконостасу. Взойдя на возвышение, он пивным басом преувеличенно торжественно объявил:

—           Согласно служебной телеграмме нумер одна тысяча пятьсот семьдесят два сейчас здесь отслужим молебен о здравии его императорского величества!

—           Вот и я о том же говорю! — еще более просиял Зюльман.

По залу пробежал гул недоумения.

—           Теперь нам понятно, почему ты курить здесь запрещал. Значит, ладаном хотел охмурить народ, паразит! — выкрикнул Ванька Обрыва, присовокупив еще пару крепких слов.

Широко распахнулись двери. Внося с собою клубы морозного воздуха, в зал вошли начальники участков тяги и движения, начальник дистанции пути со своим помощником и жандармский офицер. Шествие замыкали отец Петр в тяжелой бобровой шубе с поднятым воротником и семенивший за ним худой, малорослый дьякон.

— Дайте же начальству дорогу! — сердито зыкнул на рабочих жандармский офицер. Рабочие расступились на две стороны, образуя узкий проход.

Священник, много лет подряд служивший здесь по субботам молебны, привычно поднялся к иконостасу и начал свои приготовления. Он снял тяжелую шубу, причесал волосы и бороду, а затем облачился в серебряную парчовую ризу, приняв строгий пастырский вид. Дьякон  деловито раздувал кадило и зажигал свечи.

Вслед за членами комитета из зала вышли все члены организации, машинист Йогансон со своим помощником Обрывой, Хмель, Касьян и Костя Истомин.

К вечеру на Тагильском железнодорожном узле загудели робкие рожки стрелочников и ответные свистки маневровых паровозов, начинающих «расшивать» за громожденную вагонами станцию. По всем направление отправились поезда-снегоочистители. Вскоре пошли пассажирские, а затем один за другим потянулись товарные поезда.

 

Зима этого года выдалась снежная, суровая. Чередуясь с метелями, трещали лютые морозы. Казалось, они стремились охладить разгоряченное тело России.

Передовая часть рабочего класса — большевики сразу поняли фальшь «высочайше дарованных свобод» и усиленно разъясняли это трудовому народу.

Они утверждали, что манифест 17 октября — очередная подлость и провокация царского правительства, которое перепугалось революционной бури и пустыми обещаниями политических свобод старается обмануть возмутившихся «верноподданных».

Разоблачая лживую политику самодержавия, большевики призывали к всероссийской забастовке, к свержению самодержавного строя.

Через три дня после объявления манифеста снова вспыхнула забастовка.

Первыми забастовали московские железнодорожники, а по их примеру — рабочие всего железнодорожной транспорта России. Страна необъятных пространств и многомиллионного населения в один день лишилась средств сообщения и связи и сразу оказалась парализованной. Волна забастовок нарастала и расходилась по всей стране. Бастовали рабочие Москвы и Петербурга, бастовали рабочие всех больших и малых городов и промышленных предприятий России. Вместе с рабочими бастовали учащиеся, мелкие служащие, бастовали техники, инженеры, адвокаты, врачи.

Небывалое возмущение против царя и помещиков началось среди многомиллионной массы крестьянства. Доведенные до отчаяния, голодные крестьяне с вилами и топорами в руках шли на своих заклятых врагов — кровопийцу-помещика и кулака-мироеда. Сводя с ними старинные счеты, крестьяне жгли и громили помещичьи усадьбы, забирали хлеб, инвентарь, угоняли скот, делили  землю.

Большие волнения, переходившие в открытые выступления, начались в армии, среди солдат и матросов.

Это была настоящая всероссийская политическая забастовка, организованная передовыми рабочими-большевиками.

Казалось, идеями борьбы и революции был насыщен весь воздух России; они проникали в сознание каждого честного человека.

Впервые в истории революций рабочие создали новое оружие борьбы с врагом — орган коллективного решения всех вопросов — Совет рабочих депутатов.

Советы рабочих депутатов быстро появлялись на всех предприятиях, они решали важнейшие вопросы, возглавляя рабочую массу, агитировали, разъясняли, руководили борьбой.

А насмерть перепуганное самодержавие принимало жесточайшие меры, чтобы задушить революцию.

Жандармы и полиция рьяно выполняли свое дело. Штык, пуля и нагайка свирепствовали по всей России. Начались массовые аресты, избиения и расстрелы.

Созданные самодержавием черносотенные организации «Союз русского народа» и «Союз Михаила архангела» вместе с полицией и жандармами избивали и убивали рабочих, устраивали еврейские погромы и другие провокации, чтобы расчленить и ослабить единый фронт революционных рабочих.

Всероссийская забастовка железнодорожников докатилась до Пермской дороги, захватила она и Тагильский железнодорожный узел.

Сразу почувствовались усиленная работа тагильского комитета РСДРП, опыт руководства забастовочного комитета и опыт самих железнодорожников. На этот раз без всяких колебаний забастовали одновременно железнодорожники всех служб.

Забастовку железнодорожников поддержали рабочие демидовских предприятий: они так же дружно бросили работу.

Возмущение тагильцев подогревалось вестями о боевых делах московских рабочих, готовящих вооруженное восстание.

Идея вооруженного восстания и свержения самодержавия владела и умами тагильцев. Многие горячие головы увлекались и предлагали комитету поднять восстание сейчас же. Но кроме охотничьих ружей и ножей у тагильцев не было никакого оружия. Вожаки рабочих хорошо понимали, что выступать с дробовиками в руках против хорошо вооруженных жандармов, полиции, черкесов и батальона солдат Стермтанского полка было безрассудно.

Между тем представители власти действовали и принимали меры. Боясь открыто выступить на подавление революционного движения, они шли обходным путем. Священники с амвонов произносили обличительные проповеди против бунтовщиков и крамольников, проклинали и предавали их души анафеме. Заводские надзиратели и уставщики уговаривали народ прекратить забастовку и начать работу, запугивая их волчьими паспортами.

Некоторые демидовские рабочие, особенно семейные и малограмотные, поддались угрозам и начали работу. Нашлись малодушные и среди железнодорожников, которые тоже приступили к работе и повели особо срочные поезда.

С этого момента тагильская забастовка начала затухать. А в декабре до Тагила дошли тревожные вести о разгроме вооруженного московского восстания и о жестокой расправе с московскими рабочими.

Тагильское начальство, жандармы и полиция сразу почувствовали силу, приободрились и уже открыто повели борьбу с забастовщиками. Вожаков и передовых рабочих вылавливали и группами сажали в тюрьмы.

Поздним декабрьским вечером после бурного собрания железнодорожников, на котором было решено полностью прекратить забастовку, в помещение ворвались жандармы.

— Спокойствие, господа, спокойствие, — внушительным голосом заговорил молодой розовощекий ротмистр с лихо закрученными усами. Звеня шпорами, он важно прошел к столу президиума, сопровождаемый дюжиной жандармов.

Приблизясь к столу, возле которого стояли члены забастовочного комитета, ротмистр остановился, браво щелкнул каблуками и преувеличенно важно объявил:

—           Господа Пиклевич, Пихтин, Шамин, Попов и Бессонов, именем закона Российской империи вы арестованы! Взять арестованных!— скомандовал он жандармам.

Энергично расталкивая рабочих, жандармы бросились исполнять приказание.

—           Арестовывают! За что? Как так? Вот вам и свобода собраниев! — возмущенно кричали рабочие.

Дерзостно смелый Попов вскочил на стол и, держа в руке какой-то блестящий металлический предмет, громовым голосом закричал:

—           Вы не имеете права арестовывать представителей рабочих, господин ротмистр! Предупреждаю, если вы возьмете хотя бы одного человека, я сейчас же брошу бомбу, и от всех нас вместе с вами мокрое место останется! Во избежание кровопролития, выйдите сейчас же отсюда, и мы разойдемся!

Ротмистр явно струхнул и растерянно смотрел на жандармов, которые остановились, озираясь по сторонам.

—           Отставить! — уже без всякого удальства скомандовал ротмистр. Он порозовел еще больше и, стараясь сохранить апломб, сказал:

—           Хорошо, господа. Я уведу отсюда отряд, только с условием, чтобы вы сейчас же закончили собрание.

—           Прекрасно. Мы принимаем ваше условие! — ответил Попов, продолжая стоять на столе, держа в поднятой руке свою бомбу.

Жандармы вышли из помещения, и железнодорожники начали расходиться.

Пихтина провожали домой десять здоровенных рабочих парней, среди которых плотный и среднего роста Хмель казался подростком.

—  Попов-то наш каков орел!

—           Как он ловко срезал жандарма!

—           Да-да, тот сразу и «отставить» скомандовал, — говорили рабочие, шагая по скрипучему, перемерзшему снегу.

— Действовали бы все как Попов, тогда уже не было бы ни жандармов, ни самодержавия, — заметил тихо Хмель.

— Чтобы так действовать, Ефим Петрович, надо и голову иметь как у Попова, либо еще лучше, как у Макара Иваныча, — сказал кто-то из рабочих.

Пихтин шел в окружении товарищей и молчал, охваченный тяжелыми думами.

—           Товарищи, освободите, пожалуйста, меня из-по ареста и идите домой, отдыхать, — сказал он, остановят среди дороги.

—           Нам приказано препроводить до дома, чтобы жандармы не схватили, — пояснил один из рабочих.

—           Моя квартира уж близко — вот она, в этом квартале. Здесь не опасно, мы с Ефимом Петровичем дойдем. Спасибо и до свидания, товарищи! — Пихтин распростился со своими добровольными телохранителями и продолжал путь вдвоем с Хмелем.

—           Сегодня ночью за мной обязательно придут жандармы, поэтому ночевать дома не придется. Ты можешь укрыть меня, Петрович, на одну ночь? — тихо спроси Пихтин.

—           Могу хоть на тысячу одну ночь. Упрячу так, что никакая полицейская собака не отыщет. Вот, кстати, повернем в переулочек, отсюда ко мне ближайший путь,—с готовностью проговорил Хмель.

—           Я должен предупредить жену, чтобы не беспокоилась.

—           А не застукают нас в этот момент жандармы?

—           Нет, они это делают поздней ночью. Однако из осторожности пройди вперед, вон к тому низенькому флигельку, оглядись, послушай у окна и, если не заметишь ничего подозрительного, раскуривай свою трубку, а я пойду на огонек.

Никакой засады не оказалось, и через несколько минут Пихтин привел Хмеля в свою квартиру.

—           Вот подруга дней моих суровых — Марфа Ильинична, а это, Марфинька, мой приятель — машинист Хмель, Ефим Петрович, знакомьтесь, — сказал Пихтин, потирая озябшие руки. Он подошел к детской кроватке, осторожно отвернул голубое одеяло и с умилением посмотрел на кудрявую головку девочки.

- Хотел тебе показать еще одно сокровище, да спит наша дочка, — сказал Пихтин, отошел от кроватки и сел к столу.

—           Присаживайтесь, Ефим Петрович, в ногах правды нет. Хозяин у нас не очень внимательный — пригласила Марфа Ильинична.

—           Это верно, я забываю. Присаживайся, Петрович, вот сюда рядом, — спохватился Пихтин. — Ты, Марфинька, чайком нас побалуешь? Сегодня здорово намораживает, прозябли мы.

Чаепитие сопровождалось оживленными разговорами, которые очень умело поддерживала Марфа Ильинична. Пихтин шутил и смеялся через силу. Это хорошо видела Марфа Ильинична, но, как бы ничего не замечая, тоже шутила и казалась веселой.

«Какие славные люди и как они берегут друг друга», — подумал Хмель, поглядывая на супругов.

После чая Пихтин отошел к книжному шкафу и, перебирая книги, сказал жене:

—           Я сегодня не ночую дома, Марфинька. Дело в том, что забастовка сорвана, приходится начинать работу. Так я уйду сейчас с Ефимом Петровичем, нам одну машину надо починить. А ты здесь не беспокойся за меня, всё будет в порядке. Хорошо?

—           Забастовка сорвана окончательно? — спросила Марфа Ильинична.

—           Да, Марфинька, на этот раз — да, — подтвердил Пихтин спокойно, точно разговор шел о каком-нибудь пустяке.

—           Макар, что ты там делаешь? — с еле уловимой тревогой спросила Марфа Ильинична. Ее густые черные брови нахмурились, а уголки рта начали вздрагивать.

—           Да брошюра тут у меня лежала и куда-то завалилась, — смущенно ответил Пихтин и повернулся к жене.

—           Значит, вы идете какую-то машину чинить? — спросила Марфа Ильинична, испытующе глядя в глаза мужа.

—           Да, Марфинька! Ты не беспокойся. Я завтра утречком вернусь. До свиданья, друг мой!

Пихтин крепко поцеловал жену, посмотрел на спящую в кроватке дочку и начал поспешно одеваться.

—           Пошли на работу, Ефим Петрович! Еще раз до свиданья, Марфинька!

Когда приятели вышли на морозную улицу, Хмель вздохнул полной грудью и тихо сказал:

—           Какая у тебя жена, Макар Иванович...

—           Какая? — не понял Пихтин.

— Видать, умная она у тебя женщина, и хорошо тебе с ней.

Они долго шли молча, прислушиваясь к ночному шуму тагильских улиц. Встретились с конным разъездом, от которого успели укрыться только благодаря тому, что издали услышали горловой, курлыкающий говор черкесов.

С соседней улицы донеслись пронзительные свистки городовых.

Вдалеке погромыхивал Тагильский металлургический завод. По временам небо освещалось багровым отблеском его домен.

На вокзале хрипло, точно спросонья, гудели паровозы

— Вот опять засвистели наши железнодорожные соловьи. Жизнь входит в избитую, но привычную колею. Самодержавно-монархический спрут празднует свою победу над рабочими... Но это еще не всё, господа жандармы! - тихо, но многозначительно произнес Пихтин.

Хмель почему-то поперхнулся и с удивлением сказал:

—           Смотрю я на вас, политических, и поражаюсь, откуда у вас эта сила, вера, бесстрашие?

Пихтин остановился, послушал и очень тихо заговорил:

—           Всё из одного источника, Ефим Петрович, от коллектива, от партии. Говорят, вера горы с места сдвигает. Так вот вера в правоту нашего дела придает нам силы. А бесстрашие?.. Человек так устроен, что боится только неизвестного. Если же он знает, куда идет, что делает и для чего делает, — тогда ему ничего не страшно. Между прочим, ты слыхал, кто у нас был на массовке, тогда летом, на речке Вязовке?

—           До сих пор на тебя обижаюсь за эту массовку. Рассказывали мне про товарища Сергея. Кто он такой? — шопотом спросил Хмель.

—           Это... это товарищ Сергей... Человек, полностью отдавший себя делу освобождения трудящихся. Ему около двадцати лет, а как он работает! Какая светлая голова, какая энергия, неутомимость, находчивость. Здесь на Урале он ездит из города в город, из завода в завод и всюду поднимает народ на борьбу с самодержавием. За поимку товарища Сергея охранка назначила большую награду. Шпики рыскают за ним по пятам, а взять не могут.

А он работает с еще большим упорством и только посмеивается над охранкой. Он говорит: «Секрет в том, что шпики всегда запаздывают и ищут меня не там, где я нахожусь». Да... А какие светлые головы работают в Петербурге, в Москве и во многих других городах! В Тифлисе, например, действует один грузин, который поднял на борьбу народ всего Закавказья. А за границей живет товарищ Ленин — вождь всех социал-демократов-большевиков. В общем, мы еще скажем свое веское слово, Ефим Петрович!

 


  • 0

#8 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 18 Декабрь 2018 - 21:17

Глава восьмая

Густой голос соборного колокола далеко разносился по Тагилу, призывая верующих к обедне.

Убогая избенка Прибоевых была празднично убрана. Скрипучие половицы застланы домоткаными половиками, стены оклеены новыми обоями, а старый косоногий стол накрыт чистой скатертью с голубой каймой.

У большой, чисто выбеленной печи хлопотала Авдотья. Она торопливо мыла и перетирала посуду, громыхала железными листами, что-то жарила на шипящей сковороде. Отблески гаснущих углей освещали ее озабоченное, лицо.

Пристроившись у печки, Арко читал букварь. Через плечо брата с большим интересом смотрела маленькая Нина.

—           А это какая? — несмело спрашивала она, показывая пальчиком на страницу букваря.

-            Эта? Печатная буква «жи», — важно отвечал брат.

—           Какая «жи»? — не понимала девочка.

—           Такая, как здесь. Видишь, на жука похожа. И лапы есть — шесть штук как раз!

—           А эта как заголодка! Ее как зовут?

-            Не загородка, а печатная буква «ши». С этой буквой шипеть можно.

—           А эта, длугая, похожа на витушку, знаешь, еще мама нам к пасхе стляпала. Ведь плавда, Алко?

—           Не витушка, а печатная буква «вы». А еще ее зовут «веди».

—           Глаголь, добро, есть! — сказал дед, входя в избу и внося с собою клубы морозного воздуха. Он с грохотом опустил на пол охапку дров, подбросил несколько поленьев в печку и стал греть большие жилистые кулаки.

—           Что добло есть? — спросила Нина.

—           Добро бы, говорю, поесть сейчас; позавтракать, значит. Как у тебя, Авдотья? Не готово? — справился дед.

-   Только что к обедне благовестят, а вам спозаранок завтрак подавай! И без того в грехах, как в пучине.  В такой праздник из всей семьи никто в церковь не ушел.

— Поехала: грехи, завтрак, церковь. А кому в церковь идти? Сама видишь — старый да малый, - оправдывался  де кряхтя у печи.

—           Вот старый-то и мог бы пойти, о грехах помолиться.

—           Знаешь ведь — ноги болят у меня. А идти далеко.

—           Кабак на два квартала дальше — ходишь, ноги не болят.

—           Ну, вот, еще и кабак приплела, — обиженно махнул дед рукою. Но, видимо, совесть зазрила старика. Он и сел за стол, раскрыл библию, надел старые очки в медной оправе с синей тесемкой и углубился в чтение.

—           Алко, давай еще буквы глядеть, — просила Нина братишку — Вот это какая?

—           Это печатная буква «мы», — пояснил Арко тоном старшего и уже опытного грамотея.

—           Мы-ы? Как это мы? — не понимала Нина.

—           Как мы с тобой. «Мы» и все тут.

—           Мы-ы... Какая мы?

—           Какая ты, Нинка, глупыня! Эту букву даже коровы знают. А ты ведь девчонка... Еще эту букву «мыслетей» зовут, так это ты подавно не поймешь. А вот наш дедушка ее даже ногами пишет. Напьются пьяные с дядей Хмелем и пишут на дороге.

—           Уйми щенка!— сказал дед Авдотье, не отрываясь от библии.

—           Чем он тебя обидел?— промолвила та равнодушно, занятая своими делами.

—           Мелет всякую ерунду, мешает читать священное писание.

—           Не ерунда, ежели дядя Хмель говорит.

—           Замолчи. Видишь я библию читаю, — поднял от книги усатое злое лицо дед.

—           А я букварь, так что из этого?

—           То, что взять ремень с медной бляхой, да и поздравить тебя с рождеством христовым.

-             Ты мне гоже мешаешь, а я тебя ремнем не поздравляю.

—           Перестань спорить! — вмешалась мать.

Дед сердито захлопнул библию и вышел из-за стола.

—           Ты бы, Дуня, поесть дала маленько. Под ложечкой сосет невтерпеж, — просяще сказал дед, отходя к печке.

—           И у меня тоже, мама, — заявил сын.

—           И у меня, — пропищала Нина.

—           Вот напасть: сразу у всех засосало, — сказала Авдотья.— Ничего, потерпите. Вот кончится обедня, я к тому времени все приготовлю и вкусно-вкусно вас накормлю.

—           Как богатых? Ага? — обрадовался Арко.

—           Как Демидовых Сан-Донато, — усмехнулась мать, вытирая раскрасневшееся от горячей печи лицо.

—           Только ты не запоздай с обедом. Хмель в гости прийти обещал, — напомнил дед.

—           Если бы не Хмель, так были бы мы с праздником нынче, — упрекнула Авдотья, а дед, зная свою вину, неловко закашлял в большой костлявый кулак.

—           Мам, а есть все-таки шибко охота, — жаловался сын.

—           А ты потерпи.

—           Потерпи... Постоянно терпеть учишь. Мне уж надоело.

—           Надоело — не слушай. А без терпенья нельзя. Кто ест во время обедни, тому не бывать в раю. Того вечно будут в аду на сковороде жарить.

—           Жарить на сковороде, как рыбу? Дров не наберешься! Мама, а ведь не всех будут жарить? Правда ведь?

—           Не всех, а таких, как ты — обязательно,— заметил дед, снова садясь за библию.

—           А таких, как ты, думаешь, не за что? За пьянство, за ругань, за то, что ремнем меня порешь, — возразил внук.

—           Порю, да плохо. Надо пуще, чтобы от пряжки двуглавый орел отпечатывался, — говорил дед, глядя на пожелтевшую страницу библии.

—           Вот за это и тебе бог всыплет да в кипяченую смолу обмакнет.

—           Замолчи ты, щенок чертов! — выругался дед и начал одеваться.

—           Куда? — спросила Авдотья.

—           Пойду к Хмелю. Есть не даешь, читать мешают, делать нечего, пойду я...

—           Не терпится, выпить охота. Беги, беги скорее, сшибай рюмки да стаканчики, это не в церковь идти, ноги не болят, — упрекнула Авдотьи

Пpoзвонили к обедне, а дед не возвращался. Начали обедать без него. Голодные дети жадно ели редкую для них вкусную пищу.

-  Хорошо бы каждый день рождество устраивать, - рассуждал Арке, торопливо уплетая пирог.

- Нам здесь плохо ли, хорошо ли -  всё дома. А каково отцу на чужой стороне, сказала в раздумье Авдотья, и непрошенные слезы побежали по ее щекам.

- И мне тятю жалко, - заплакала Нина и голос с матерью.

-  Всегда вы по праздникам ревете! Тятя приедет скоро, а вы ревете, - говорил Арко, сам готовый расплакаться.

- Хорошо, хорошо. Ешьте, не будем плакать. Отец и в самом деле скоро должен приехать, - успокаивала Авдотья больше себя, чем детей.

Дед вернулся только под вечер в компании с Хмелем. Приятели были навеселе. Войдя в избу, Хмель громко крикнул и с обычными шутками поздравил Авдотью с праздником рождества.

-              Тебя равным образом, Ефим Петрович! Раздевайся, проходи вперед, дорогим гостем будешь, — приветливо встретила его Авдотья.

-  Ты и в самом деле, как настоящего гостя меня встречаешь, - смеялся Хмель, снимая свой романовский полушубок.

-  А как же? Самый дорогой гость. Собирать обед? Вы не обедали? — спросила Авдотья.

-  Какой обед? Уже время ужина. А ужинать подождем Денежку. Может быть, Христа прославить пока на досуге?

-  А разве ты умеешь, дядя Хмель? — заинтересовался Арко.

-  Ого! Еше как! Я был главный славильщик по всей Полтаве, — ответил Хмель, разглаживая свои  пышные усы.

-              А где твой Денежка? - спросила Авдотья.

-  Скоро прилет, не задержится.

-  К обедне не ходил, Петрович?

- Совсем было спровадила меня Никаноровна, да полководец, спасибо, выручил. Отслужили с ним дома небольшой молебен, и все обошлось благополучно.

Проскрипели старые ворота.

-              Наверное, Денежка катится, - предположил Хмель.

В избу, действительно, вкатился Денежка. Он был в широком не по росту полушубке, огромной шапке и больших кукмарских валенках с гарусной вышивкой. Голова его была замотана пестрым шарфом, и из небольшой, запушенной куржаком дырочки светились лишь маленькие хитрые глазки.

- Какой мороз, понимаешь, спасу нет! — жаловался Денежка, приплясывая у печки и поспешно разматывая свой шарф.

- Это не новость, Ты скажи, как выполнил задание? - спросил Хмель, подходя к своему кочегару.

- Погоди ты, у меня еще губы смерзлись.

Денежка разделся, обмел с валенок снег и подсел к печке погреть озябшие руки.

- Ну, говори!  - потребовал Хмель.

-  Дела на мази: и пузыри и пена! — самодовольно заявил Денежка.

— Если не врешь, то молодец!

-  Но это, понимаешь, не все. Есть еще новости.

-  Новости? Какие?

- Макара Иваныча сейчас встретил. Во как!

—           Макара? Где? Почему ты сюда его не привел?

-  И правда, Денежка, почему не привел к нам Макара Иваныча? - спросили Авдотья.

—           Он обещал придти. Надо, слышь, Хмеля увидеть, - успокоил Денежка.

-  Значит, придет. Вот это славно! — обрадовался Хмель и с заметным оживлением стал раскуривать трубку.

—           Видно, придется повременить с ужином? — спросила Авдотья.

-  Конечно, — вставил молчавший все время дед.

-  Подождем. Макар – человек верный: если обещал, обязательно придет, — заверил Хмель.

Через полчаса пришел Пихтин.

-  Мир честной компании! — приветствовал он, войдя в избу.

- Раздевайся Макар Иваныч! Грейся скорее, — ласково говорила Авдотья. - Сильно морозит  сегодня?

—           Выяснивает. Днем было тридцать девять, а сейчас еще крепче берет. Лютуют рождественские, что и говорить.

Пихтин был мрачен. Его усталое лицо казалось еще более бледным и худым. Строгие глаза воспалены не то от мороза, не то от бессонных ночей.   

—           Садись сюда, рядом с дедом,— пригласила Авдотья хлопоча у печи.           

—           Ты не беспокойся, пожалуйста. Я гость не стеснительный, — ответил Пихтин.

Арко старался у печки и разогрел ее докрасна. Гости вытирали потные лица, тяжело дышали.

—           Арко, не шуруй больше, разбойник! — ворчал Хмель, расстегнув воротничок рубашки.

—           Ага, доняло! Пару много накопилось? — засмеялся и сам разомлевший от жары Арко.

—           Конечно, никакого терпенья нет от твоего пару.

—           Ладно. Сейчас сбавлю, —важно сказал мальчуган, вообразивший себя кочегаром Он открыл дверцу, печка перестала гудеть, тихо потрескивала и постепенно темнела.

Изба наполнялась сумерками. Авдотья зажгла лампу. Мигающая от жары лампа разливала по избе тусклый желтоватый свет.

—           Где пропадал?— спросил Хмель, усаживаясь рядом с Пихтиным.

—           По разным странам я бродил... — ответил Пихтин словами старинной песни, устремив взгляд куда-то в пространство.

—           Ну и что? Как дела в разных странах?

—           Дела идут.... Полиция и жандармы ордена и чины зарабатывают.

—           А твоя работа?

—           Какая?

—           Ну... какая? Работа в депо...

—           Об этом потом.

Авдотья накрыла на стол. Она разложила по краям ложки, на средину поставила большой поднос свежего пшеничного хлеба и горшок горячих щей.

—           Ну, все за ужин! Батюшка, разливай щи по тарелкам,— приказала Авдотья.

—           Его специальность разливать по рюмкам и стаканам. Впрочем, разливай, полководец, и по тарелкам, как умеешь, — шутил Хмель, садясь за стол.

Дед успешно справился и с той и с другой задачей. Тарелки и рюмки стояли на столе, наполненные до краев.

—           Ну-с, поднимаем! За наше здоровье, за наши успехи и праздник рождества!— сказал Хмель и, удивленно взглянув на безучастно сидящего Пихтина, прибавил: — Макар Иваныч, а ты что же?

—           Меня обнесите, друзья мои.

—           Почему? В чем дело?

—           Душа не принимает.

—           Как так не принимает! Она не имеет права отказываться. Ты заставь ее! — приказал Хмель,

Пихтин долго упирался, но все-таки выпил.

—           Вот видишь, и приняла! Разве можно отказываться, да еще в этакий мороз! — говорил Хмель.

Пихтин вышел из-за стола, сел на порог, закурил папироску

—           Ты что, Макар Иваныч? — спросила Авдотья участливо.

—           Жарко. Я покурю и охлажусь немного.

—           Поел бы чего-нибудь. Какая польза курить натощак?

—           Жарко очень. Я потом, Авдотья... ты, пожалуйста, не беспокойся.

—           А это?— сурово спросил дед, показывая толстым пальцем на налитый стакан.

—           Не хочу, спасибо.

—           Как же так: не хочу? — обиделся дед.

—           Не могу. Будете приставать — уйду, — сказал твердо Пихтин.

—           Не приставай, полководец. Макар Иваныч ломаться не любит. Если отказывается, значит не может. Да и какой он питок, — заметил Хмель. — Авдотья, хозяйка, голуба, золотая душа! Выпей-ка ты с нами рюмочку, — обратился он к Авдотье.

—           Ну вас! Мне и без рюмочки горько, — отмахнулась Авдотья.

—           Вот, чудачка! Ты выпей горького, а на душе будет сладко. Выпей хотя бы вот такой наперсток! — показал Хмель самую маленькую рюмку.

—           Нет, нет, не наливай, не буду, — отказалась Авдотья, укладывая спать Нину.

—           Что делать с таким народом, полководец? Не пьют! — проговорил Хмель, пожимая широкими плечами.

—           Ничего не поделаешь, раз люди сласти не понимают, — сказал с сожалением дед.

Хмель вышел из-за стола и сел на порог, рядом с Пихтиным.            

- Почему ты мятый такой? - спросил он тихо приятеля.

- Жизнь мнет, ответил как же тихо Пихтин, держа в руке потухшую папироску. — Проваилось наше дело Петрович. Сколько готовились и — все к чертям. Жаль загубленного дела. Сколько за это время за погибло людей! И каких людей! Уже и у нас начали сажать. Арестованы: Копытцев, Лошкарев, Попов, Пиклевич, Бессонов, Шамин и многие другие.

-  Как же это так  получилось, Макар Иванович? Ведь все шло хорошо: и рабочие, и партийный комитет, и совет рабочих депутатов — все дружно действовали, и, как будто, свержение вот-вот намечалось, и власть имущие дрожали, как осиновый лист, а потом вдруг они опять наверху оказались... Ну, да не унывай, Макар Иванович, когда-нибудь им клыки обломают. Не удалось сегодня, так удастся завтра, — участливо сказал Хмель.

—           Я-то не знаю, что ли? — усмехнулся невесело Пихтин. — Ну, а как ведет себя деповское начальство?- спросил он после некоторого молчания.

—           Ого! Начальство, дай ему бог здоровья, свирепеет с каждым днем всё больше. Одних в кутузку забрали, других вышвырнули, остальной народишко боится малейшего шороха, а начальство чувствует это и жмет во-всю. Штрафы опять лепят. За опоздание в пути на пять минут у Борисова три целковых выдрали. Ругается старик: по копейке за секунду, слышь, взяли, кровососы. — Впрочем, довольно об этом. Полководец, налей еще по лампадочке! — Хмель поднялся с порога и снова сел за стол.

У деда всё было наготове.

—           Хотя ты, Макар Иваныч, и крамольник, и против царя идешь, но мужик ты душевный, правильный ты мужик. Люблю я тебя, и угостить мне тебя — во как надо! Выпей стакашку, уважь старика! А, Макар Иваныч? - упрашивал Пихтина захмелевший дед.

—           Не могу, Иосиф Савельич, не буду. Не проси напрасно, — отказался Пихтин.

Он сел рядом с Авдотьей на скамью и стал расспрашивать ее о жизни, о работе, о разных житейских делах. Друзья-собутыльники поднимали стаканы. Хмель говорил какой-то шутейный тост, дед поддакивал. Денежка хихикал, и всем было весело. В этот момент послышался громкий стук в ворота.

—           Это кого же несет в поздний час? — удивилась Авдотья, вопрошающе оглядывая гостей.

Дед точно застыл с раскрытым ртом и поднесенным стаканом водки, а когда стук повторился еще громче, он наспех плеснул водку в рот и пошел открывать ворота.

—           Петрович, всё, что лежит в ящике твоего паровоза, возьми и передай Добродееву. Спрячь вот это и храни пока. А это — сюда,— Пихтин достал из кармана шубы большой сверток бумаги и поспешно сунул в потухающую железную печку. Вспыхнул огонь, и печка опять загудела.

—           Ты что? — спросил Хмель, ничего не понимая.

—           Это за мной — полиция! — спокойно сказал Пихтин.

—           Это кто стучит? — кричал дед, выходя во двор. За воротами слышались голоса.

—           Что такое? — переспросил дед, не расслышав.

—           Именем закона... — уже услышали все, даже находившиеся в избе. Дед загромыхал засовом ворот.

—           Вот видишь? — презрительно поморщился Пихтин.

—           В России нет закона — есть глупый столб, а на столбе ворона, — усмехнулся Хмель, но на его лице отразилось беспокойство.

Авдотья стояла у печи, бледная, точно ее выбелили вместе с печью. Губы женщины дрожали от испуга, в глазах блестели слезы.

—           Спокойно, друзья, спокойно! Вам бояться нечего,— говорил Пихтин, а сам был удивительно спокоен, точно ему предстояла небольшая прогулка.

Глухо скрипнула дверь сеней, в темноте зашаркало несколько пар ног, послышался кашель деда.

Дверь избы широко распахнулась, и в седых клубах плывущего в избу пара показались шинели полицейских.

Маленький, юркий, чем-то похожий на комнатную собачку, урядник первым вскочил в избу и стремительно прошел к столу. Острыми, как гвоздики, глазами он быстро прощупал всех и ядовито обратился к Пихтину:

—           Из конспирации изволили прибыть?

—           Изволил, — ответил Пихтин, не глядя на урядника.

—Тэ-экс! — промолвил тот, расстегивая желтые кожаные перчатки. — Пропаганда-с? — любезно спросил он.

—           Да-с! Пропаганда-с! Четыре полуштофа распропагандировали, — пояснил Хмель, показав глазами на пустую посуду.

 —          Молчать, не с тобой разговаривают! — вскрикнул урядник и топнул ногой.            

—           Значит, свобода слова, действительно, дана народу. А ведь я думал врут, — с язвительным спокойствием проговорил Хмель. Урядник шагнул к Хмелю и с минуту колол его своими глазами.

—           Выпивали, говорите? Христианский праздник встречали, нехристи? — и, повернувшись к Пихтину, издевательски покачал головой:

—           Устаревшие методы, да-с! — Он опять повернулся на каблуке блестящего сапога и приказал городовым:

—           Шипига и Потогонный — к дверям, Брехунец и Сокол — обыскать всю избу, Рыкало—обыскать преступника! Оружие держать наготове, в случае надобности применять, не стесняясь!

Городовые усердно принялись исполнять приказание.

—           А ты что же, голубушка? Кого у себя принимаешь? Что это за притон у тебя? — обратился урядник к перепуганной Авдотье, с беспокойством глядевшей, как дюжий городовой швырял из сундука ее незатейливые наряды. Хмель сидел на скамейке рядом с дедом. Усиленно дымя трубкой, он с презрением смотрел на урядника.

—           А ты что? Фельдфебель гвардии его величества, а водишься с крамольниками! Стыд и срам! — упрекнул урядник деда.

—           Ничего противузаконного, господин урядник, я в этом не усматриваю. Ежели по случаю праздника долбанули малость, так это уставом не запрещается. Солдат его величества должен иметь бравый и воинственный вид, — пояснил дед заплетающимся языком. Он выпрямился во весь рост и стоял в положении «смирно».

—           Х-ха! Бра-а-вый вид! Георгиевский кавалер, а нализался, как свинья! — презрительно процедил сквозь зубы урядник. Поднимая с пола упавшую перчатку, он вскользь щелкнул ею по горбатому носу деда.

Одно мгновение дед стоял неподвижно, молча сжимая кулаки и шевеля усами. А урядник смотрел на него и ехидно улыбался

—           Бить старых гвардейцев?—спросил низким, глухим голосом дед, глядя на урядника.—Полного георгиевского кавалера — по морде?! — рявкнул он так, что зазвенели стекла в окошках В следующий момент он с удивительной ловкостью взмахнул своим страшным кулаком и опустил его на физиономию урядника. Невзрачная фигура урядника перевернулась и шлепнулась на пол. Всё это было неожиданно, ошеломляюще и на мгновение вызвало тишину. Но вот урядник пронзительно закричал, точно попавший в петлю заяц.

— Что вы стоите, болваны! Берите его, старого негодяя!

Четверо городовых схватили деда, но он шевельнул плечами, и городовые посыпались в разные стороны.

А дед стоял посреди избы, большой и взъерошенный, широко расставив ноги и держа наготове свои тяжелые кулаки.

Урядник поднялся с пола, выплюнул вместе с кровью выбитый зуб и, расстегивая кобуру, грозно заявил:

—           За открытое сопротивление и покушение на представителя власти я застрелю его на месте!

Городовые обалдело смотрели, то на урядника, то на деда.

—           А сумеешь ты меня застрелить, щенок сопливый ?! — зарычал дед, шагнув к уряднику.

—           Полководец, плюнь на всё, не бунтуй, — внушительно сказал Хмель, становясь между дедом и урядником

—           Я ему покажу, как бьют старые гвардейцы!— тихо проговорил дед, потрясая кулаками.

—           Ты уже показал, довольно. Сядь, отдохни пока, — посоветовал Хмель.

—           Господин Пихтин и господин Брус, вы арестованы! Соберитесь немедленно! — приказал урядник, пряча револьвер.

Пихтин начал одеваться. А дед продолжал стоять, с ненавистью глядя на урядника.

—           Придется пойти, полководец, денька три подержат, допросят и выпустят, — посоветовал опять Хмель

Дед точно протрезвел, махнул рукой и тоже стал одеваться.           

Пихтин, стоя у порога и завязывая наушники шапки, проговорил:

—           Ну, товарищи, прощайте! Ефим Петрович, Авдотья, Денежка, Ярко, прощайте все! Возможно, не скоро увидимся!         .

—           Прощай, Макар Иваныч, — прошептала Авдотья.

Конвой и арестованные вышли. С улицы доносился разговор, скрип поворачиваемых саней, звуки шагов. Затем всё стихло.

В избе стояла гнетущая тишина.

—           Вот так раз! Ни пузырей, ни пены, — сказал испуганно Денежка.

—           Дядя Хмель, куда их повели? — спросил шепотом Арко.

—           Куда же их теперь денут. Ефим Петрович?— спросила Авдотья.

—           Макара далеко, а куда полководца — не знаю… Вот они какие: свобода, равенство и братство... Гады!

—           Ефим Петрович, а нас с тобой не арестуют?—спросил Денежка, опасливо прислушиваясь, не скрипят ли ворота

—           Нас с тобой? За что?

—           А их за что? — шептал Денежка.

—           Макара за умную голову, а гвардейца за здоровые кулаки. А мы с тобою — телятина, ни на что не годимся…  Давай-ка выпьем еще.

Хмель налил водки и выпил подряд два стакана.

—           Вот. А теперь пошли спать, медная Денежка.

 

Арестованных привезли вместе только в полицейское управление. Отсюда Пихтина отправили прямо в тюрьму, а деда посадили в «собачник» — камеру для вытрезвления. Собачник был пуст, дед нащупал в темноте что-то вроде скамейки и присел отдохнуть. Он долго сидел неподвижно, с низко опущенной головой. В собачнике было не топлено. Дед скоро почувствовал холод и желание покурить. Но курить было нечего — табак остался дома. Дед остро ощутил горечь обиды, нанесенной ему урядником. Вспомнились — тяжелая долгая жизнь, царская служба, военные походы, слава гвардейцев, а здесь этот молокосос-полицейский...

Дед подошел к двери, попробовал — заперта. Он нажал на нее плечом, щелкнул старый разбитый замок, дверь отворилась. В коридоре было темно, как и в собачнике, охрана отсутствовала. Дед с минуту постоял в раздумье, тихо ругнул полицию, вышел на улицу и отправился в знакомую портерную, расположенную неподалеку.

В голубом табачном дыму портерной носились пьяные крики, песни, ругань. Заглушаемый криками, в углу шипел и гнусаво кашлял громадной трубою старый, будто простуженный граммофон.

Дед прошел в дальний темный угол, сел за единственный свободный столик. К столу подбежал широколицый половой и согнулся в вежливый знак вопроса.

—           Полштофа водки и пару пива. А сначала убери вот это! — показал дед на разлитое по столу пиво, окурки и пепел.

—           А вы потише, господин: в официальном виде мы ее не подаем. Прикажете «ершика»? — спрашивал человек, поспешно вытирая столик.

—           Давай неофициального ершика — все равно.

Скоро на столе появились три пивных бутылки, стакан, ржаные подсоленные сухари и блюдце с полопавшимся моченым горохом.

Глубоко и незаслуженно обиженный старый гвардеец скрипнул зубами, начал пить стакан за стаканом, жуя горох и сухари. С каждым выпитым стаканом дед всё больше мрачнел. Он что-то ворчал под нос, кому-то грозил большим жилистым кулаком, и по его морщинистым щекам стекали мутные слезы.

За соседним столом веселилась компания мастеровых. Парни шумно чокались, громко смеялись, ругались без всякой причины, в шутку. Вообще они были довольны собой, и это раздражало деда.

Портерная всё больше наполнялась пьяным гулом людей. За крайним столом нескладно горланили песни. Кто-то в исступлении колотил себя в грудь, клятвенно уверяя в верности дружбе. Весь этот гул, похожий на протяжные стоны, разрывали сухие хлопки раскупориваемых бутылок.

Осушив все три бутылки «ерша», дед нетвердой походкой направился к выходу. Кой-как замотав концы башлыка и запахнув полы тулупа, он еще раз выругался и, сильно качаясь, отправился домой.

На улице было по-прежнему холодно и начиналась метель. Бешеные порывы ветра крутили снежные смерчи, яростно бросая снегом в глаза прохожих.

Заунывный вой и разбойные посвисты ветра перебивали друг друга и, забирая высокие ноты, то резко усиливались, то неожиданно стихали.

Подмигивающие керосино-калильные фонари слабо освещали занесенные сугробами пустынные улицы. С трудом передвигая слабые ноги, дед тихо шел в свой Вересовник.

Отравленный водкой, старческий организм плохо подчинялся сознанию. Усталое от долголетних обид сердце работало слабо, давало перебои. В хмельной голове старика стоял бестолковый шум и сплошная путаница мыслей. В памяти всплывало мрачное крепостное детство, полное побоев и унижений отрочество, потом - неуемная протестующая молодость, а дальше — точно громадная глыба, раздавившая всё существо, — двадцатипятилетняя царская служба. И вот она жизнь... А за всё это... какой-то мальчишки-урядник...

Ноги заплетались в сугробах, дед много раз падал, поднимался и шел дальше. Он всё время ворчал, ругался, останавливаясь, грозил кому-то кулаком, читал молитвы. Он не заметил сам, как очутился у железнодорожного переезда и здесь почувствовал, что силы иссякли.

«Случалось совершать походы по семьдесят верст в сутки, а теперь вот... И всё за него, за монарха... а подлец-урядник... Однако откуда же взялась железная дорога?»

Дед вступил на переезд, посмотрел вдоль пути и узнал места. Оказалось, надо идти обратно. Он повернул назад. Но ноги отказывались повиноваться. Пройдя несколько шагов, дед решил отдохнуть и сел в стороне, у черневшего столбика.

Он поплотнее запахнул широкие полы тулупа, поправил сбившийся башлык и, всунув озябшие кисти рук в рукава, отвернулся от ветра. Сладкая истома покоя теплой  волной разлилась по всему телу. Отяжелевшие веки скоро опустились, приятный сон подхватил старого воина и под  завывание ветра понес куда-то вдаль. Старый фельдфебель почувствовал, как семидесятипятилетнее бремя неожиданно свалилось с его плеч, а изношенное тело стало наливаться удалью и отвагой. Вот он снова двадцатилетний бравый гвардеец Иоська Брус. Шутя он вдвое сгибает медные пятаки, ворочает сорокапудовые тяжести и ни в красоте, ни в силе не имеет соперников. Его лицо пышет румянцем, волосы завиваются в кольца, по-прежнему зорко видят глаза, а сердце жаждет сражений и боевой славы. Но где справедливость, с кем сражаться: с иноземным ворогом-басурманом, с крамолой или с сопляками-урядниками?

Вдруг из какого-то тумана явилась подруга юности — Ольга. Одетая в подвенечное платье, она сияет молодостью, солнцем, весной... Переполненные блаженством, они сидят на цветущей лужайке, вблизи журчит ручей, колышется травка, благоухают цветы, шелестят листья деревьев, слышатся звуки какой-то грустной музыки... Счастливые радостью встречи, они сливаются в длинном, опьяняющем поцелуе. Только непонятно, почему губы Ольги такие холодные, ледяные...

Метель заносила снегом замерзающего деда и пела ему заупокойную песню.

 

Под утро ударил крепчайший мороз. Занялась алая заря, выплыло багровое, лишенное лучей солнце, облило красноватым светом высокие сугробы и снова спряталось в морозной мгле. Подгоняемые холодом, люди торопливо шагали по улицам.

Всячески ругая зиму, мороз и метели, Саша Денежка семенил на своих кривых ножках из депо. У Салдинского переезда он увидел собаку Прибоевых, Куклу. Собака, усиленно разрывала большой сугроб и, по временам, подняв морду к небу, принималась протяжно выть. Денежка подошел к собаке, взглянул на ее работу, тихо ойкнул и сел на снег: из разрытого сугроба виднелось знакомое усатое лицо и пересыпанный снегом серебристый бобрик деда. Запинаясь и падая Денежка побежал обратно в депо, привел Хмеля, и вместе они отрыли покойника. Дед так и застыл, сидя у столбика, чуть склонив голову, точно на минутку, по-стариковски вздремнул.

Для похорон много хлопотали его старые друзья — Хмель с Касьяном. Они сняли с повети тяжелый добротный гроб-колоду, сделанный по старинному способу из целого бревна, внесли в избу и установили на скамью под образами. Этот гроб лет девять назад дед собственноручно вытесал из толстого кедра, тщательно выстругал, со всех сторон просмолил и хранил для себя, называя его деревянным платьем.

Деда обмыли, облачили в чистое белье, гвардейский мундир с орденами и позументами и осторожно уложили в гроб.

—           Эх, хороша домовина! Гляди-ко, какой кедрище, ни щелки, ни сучечка, точно литой! — восхищался Касьян, поглаживая ладонью гладко обструганное и почерневшее от смолы дерево.

—           Да, гробик на любителя, — подтвердил Хмель.

—           И я о том же: в такой обители тебя, брат фельдфебель, ни сырость, ни холод, ни червь не возьмет, — скрипел Касьян, не расслышав слов Хмеля. — Первосортная домовина — хоть для самого императора.

Он приподнял голову покойника и осторожно поправил ее на маленькой подушечке, набитой пахучими стружками.

—           Ладно ли мы делаем, Ефим Петрович, не все ордена прицелили к мундиру? Он наказывал, помню, похоронить его со всеми наградами, — проговорила Авдотья, вытирая слезы.

—           Ладно? Орденов у него и без того на всю грудь. А золотые и серебряные оставь, похрани, пригодятся,  - посоветовал Хмель.

Зачесывая бобрик деда и браво закручивая гвардейские усы, Касьян топтался вокруг гроба, и всё время разговаривал с покойником, как с живым.

—           Теперь ты перед богом явишься в лучшем виде, и он тебя враз в светлое место определит, как праведника, потому — не своей смертью умер, а вроде мученика.

Касьян отошел в сторону и, глядя на деда, заключил:

—           Вишь, какой ты молодец, господин фельдфебель, хотя и не живой уж.

А некогда грозный гвардейский фельдфебель спокойно лежал в своей домовине, будто отдыхая от тяжелого жизненного похода, и казалось, сейчас он откроет глаза, нахмурит брови и громогласно скомандует: «Сми-р-рна!»                .

Через три дня деда хоронили. Стоя с опушенной головой у могилы старого друга, Хмель говорил:

—           Итак, Иосиф Савельич, ты закончил свой путь и покидаешь нас навсегда! Старый солдат, ты прожил  трудную жизнь, ты много видел невзгод, обид и унижений. Жизнь тебя гнула, ломала, корежила, а ты не поддавался и спорил с нею. Твои враги — начальники всячески угнетали тебя, а ты возмущался, протестовал и, когда было невтерпеж, отвечал сокрушающим боем. Эх, старина, жить бы да жить тебе еще множество  лет, да злодей-мороз подшутил над тобою. А теперь... торопыга Касьян (Хмель кивнул в сторону Касьяна) уже спешит засыпать тебя землею. Но это неизбежно, и ты ее обижайся, а благодари его, старого глухаря: он выбрал тебе чудесное место. Широкие ветви твоей сверстницы-ели защитят тебя от яркого солнца, замою укроют от ветров-метелей, а весной на этих же ветках птицы будут щебетать тебе свои песни… Спи спокойно: ни городовой, ни урядник, ни пристав — никто не нарушит твоего покоя, здесь они не имеют власти. Прощай, старый мой друг, вечная тебе память.

Хмель ласково похлопал ладонью крышку гроба и надел фуражку.

Деда похоронили под старой разлапистой елью.


  • 0

#9 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 19 Декабрь 2018 - 21:41

Глава девятая

Начальник шестого участка службы тяги инженер Броневский, хмурясь, разбирал служебную папку с надписью «Для доклада». Он бегло просматривал грязные бумажки, делал на уголках торопливые пометки и, брезгливо прихватывая двумя пальцами, откладывал в сторону. Это были измятые и неряшливо написанные прошения служащих и мастеровых о перемещении, о зачислении на экзамен, просьбы о выдаче пенсии, запачканные машинным маслом рапорты машинистов, объяснения причин запоздания поездов, сообщения о происшествиях в пути, о порче паровозов...

Перебирая разноцветные бланки циркуляров министерства путей сообщения, срочные депеши и предписания управления дороги, Броневский хмурился еще больше, нервно поглаживал волнистые черные волосы, удивленно поднимал плечи, раздраженно гмыкал и, немного подумав, принимал решения. Он вызывал по телефон своего помощника, ревизора, дежурного по дело, монтера, заведующего конторой, давал им поручения, требовал быстрее исполнить одно, отложить другое, не упустить третье.

Под ворохом различных бумаг Броневский обнаружил большой пакет из плотной меловой бумаги, с гербом и пятью сургучными печатями на обороте. Он облегченно вздохнул, отодвинул папку, откинулся на спинку кресла и закурил; на его высоком лбу исчезли складки угрюмости, лицо осветилось самодовольной улыбкой. Наконец-то его желание удовлетворено, и неспокойный элемент можно удалить с вверенного ему участка тяги.

Познакомившись с содержанием пакета, взглянув на размашистую с росчерком подпись и прочитав приписку, предостерегающую от неосторожных действий. Броневский снова улыбнулся, вырвал из настольного блокнота два листка и аккуратно разнес в них тридцать фамилий. Затем он сложил вчетверо позванивающую, как жесть, бумагу с двуглазым орлом, вложил в конверт, запер в несгораемый ящик и вызвал заведующего конторой.

— Этих с пятнадцатого представать к расчету. Вечером я набросаю приказ, но объявить об увольнения нужно сегодня. А записанных  здесь потребовать ко мне для объяснения. Передайте об этом дежурному по депо и паровозному монтеру.

Дежурный по депо, старый Трофимыч, получив предписание начальника участка, протер очки грязным красным платком, устало посадил их обратно на нос и принялся читать. Он читал шепотом, точно первоклассник, долго кряхтел, возился на скрипучей табуретке, а закончив чтение, поднял к потолку старческие глаза и тихо, со вздохом сказал:

—           Ну и ну! Дела-делишки!

—           Что такое, Трофимыч? — спросил кто-то из присутствующих тяговиков.

—           А то, что еще двадцать голов на подножный корм пан выгоняет. А иным хочет мозги вправлять...

—           Опять новость... А ну, читай скорей эту лотерею. Послушаем, кому шиш, а кому выигрыш.

—           Сейчас я на доску прилеплю, читайте сами, а мне что-то неохота... Ох-хо-хо-о! Жизнь наша — жестянка! - кряхтел старик, выходя из своей конторки с листком бумаги в руках.

Тяговики наперебой читали объявление и молча отходили прочь.

—           Вот вам свобода и равенство! — сказал после длинной паузы молодой парень, только что выпушенный из-под ареста за участие в забастовке и узнавший о своем увольнении.

—           От тюрьмы тебя освободили, от работы — тоже. Чем не свобода? Лети, как воробей, в любую сторону, — невозмутимо заметил Хмель, играя с кем-то в шашки.

—           А ведь ты, Петрович, тоже числишься в этой списке, — заметил Трофимыч.

—           Меня-то не удивишь. Эту «свободу» я давно жду.

—           Тебя не выгоняет. Приглашает на исповедь.

—           О! Оказывается удивил! — рассмеялся Хмель. - Когда же он исповедует? У обедни или у всенощной?

—           Приказано посылать по очереди, кто не работает. Иди пока до поездки, — посоветовал Трофимыч, уходя обратно в свою контору.

—           Значит, будет хороший разгон, — сказал Хмель, расставляя шашки для новой партии.

—           Пойду-ка я первый, а ты шагай за мной, Ефим Петрович, — решил помощник машиниста Ванька Обрыва и отправился в контору депо.

Сыграв еще две партии в шашки, Хмель нехотя полистал толстую растрепанную книгу распоряжений, зашел в депо, посмотрел на свой паровоз и затем не спеша отправился в контору.

Из кабинета начальника выскочил, как мячик, взбешенный Обрыва и чуть не сбил входящего в коридор Хмеля.

—           Из пушки тобою, Ваньша, выстрелили, что ли? И красный какой, точно в бане выпарился! Что с тобой?

—           Вот сволочь, стерва, гад ползучий! — шептал Обрыва, трясущимися руками завертывая цигарку.

—           Ты только сейчас узнал об этом? Поздновато, — удивился Хмель и постучал в дверь кабинета.

—           Входите! — плохо скрывая раздражение, крикнул начальник участка. Из его тонких, раздувающихся ноздрей беспрерывно вылетали вьющиеся струйки дыма и волнами плавали по кабинету.

—           Вы меня требовали, господин начальник, — напомнил Хмель о себе.

—           Да, в числе других я требовал и вас, — подтвердил Броневский, стряхивая пепел с сигары.

—           Так вот я к вам явился.

—           И что же? Вы очень спешите, вы сильно заняты, вы дорожите временем? — проговорил язвительно Броневский.

—           Как вам сказать... Сейчас я свободен, вы требовали, я явился. Если не нужен — уйду, тем более, что вечером я должен вести двадцать первый, — спокойно ответил Хмель.

—           Поведете ли двадцать первый — это от вас самих зависит, — заметил Броневский многозначительно.

—           Мне кажется, что это зависит исключительно от вас. Вы меня вызвали, наверное, за тем, чтобы объявить об увольнении?

—           Если потребуется, то я сделаю это без советов посторонних.

—           Тем более. Тогда незачем было и вызывать, объявили бы через своих подчиненных.

—   Повторяю, что ни в чьих советах не нуждаюсь. Но в данном случае вы ошибаетесь. Я вызвал вас за тем, чтобы спросить: когда вы измените свои взгляды и начнете хорошо, по-настоящему работать? — спросил Броневский, смерив машиниста недружелюбным взглядом.

Хмель с удивлением вскинул вверх темные брови и злыми, округленными глазами впился в лицо Броневского.

—           Я что-то не понимаю вашего вопроса, господин начальник. Впервые за пятнадцать лет службы на железной дороге я услышал подобный упрек... Как будто я считался неплохим машинистом...

—           Вы достаточно грамотны для того, чтобы понять, что в наше тревожное время работа на пользу государства складывается из многих элементов.

—           Я хорошо изучил одну работу, о которой, как я мог предполагать, вы и должны были говорить со мною, - работу машиниста. Другие дела, хотя бы даже и на пользу государства, меня не интересуют, и заниматься ими я не намерен.

—           А между тем мне известно, что вы интересуетесь многими другими вопросами.

—           Мало ли вопросов, которыми может интересоваться любознательный человек.

—           Да. Но ваша любознательность направлена на опасный путь и приведет вас к печальному концу.

—           Я что-то не понимаю вас, господин начальник.

—           Не будем играть в жмурки... не представляйтесь дураком.

—           Я совершенно не понимаю, о чем вы говорите.

—           Я говорю: не представляйтесь простаком, — несколько мягче сказал Броневский.

—           Ни к дуракам, ни к простакам, господин начальник, я себя не отношу и никому другому не позволю. И подозревать меня в какой-то противозаконной деятельности у вас нет никаких оснований, — твердо, с достоинством заявил Хмель.

—           Нет оснований? — спросил Броневский, глядя исподлобья на машиниста — А кто транспортировал нелегальщину из Екатеринбурга в ящике паровоза Ж-200? Кто вместе с Пихтиным подбивал на забастовку служащих и мастеровых Тагильского узла? Кто издевательски отказался приступить к работе во время забастовки? Кто первый подписал прошение о приеме на работу уволенных во время забастовки? Разве это не основания?

—           Нет, это не основания. Одни из них ничего противозаконного не представляют, а другие недоказаны.

—           Они будут доказаны.

-    Вы говорили как-то, что ваше дело — техника, а не политика. Так входят ли вопросы подобного рода в круг вашей деятельности, господин начальник? — тихо спросил Xмель.

—           Вопросы, обеспечивающие нормальную работу вверенного мне участка тяги, интересуют меня всесторонне и поэтому...

—           Вы решили заняться сыском? — подсказал Хмель, испытующе глядя в лицо начальника участка. Под этим пронизывающим взглядом Броневский вдруг сжался в своем кресле и утратил величественную осанку. Его холеные, в белых манжетах, руки беспокойно задвигались по столу.

—           У вас превратное представление о вещах, — тихо возразил Броневский и поднялся с кресла.

—           Н-нет! Существующее положение вещей я очень хорошо понимаю, возможно, не хуже вашего, — сказал Хмель.

—           Тем лучше для вас. В таком случае я буду с вами краток, — чуть подобревшим тоном продолжал Броневский.  - Я ценю вас, как толкового машиниста... я скуп на похвалы, но вашу работу я часто ставлю в пример другим машинистам. Но это не всё. Плохо то, что, при наличии квалификации отличного машиниста, вы находитесь на опасном пути. Более того, имея некоторый авторитет среди тяговиков, вы и на них оказываете вредное влияние. Такие люди определенно нетерпимы на моем участке, — с нажимом закончил Броневский.

Слушая начальника, машинист смотрел на обломок тягового крюка, лежавший на углу письменного стола, рядом с пепельницей.

—           Говорите прямо: вы вызвали меня для того, чтобы объявить об увольнении? — спросил Хмель, придвинулся к столу и машинально взял в руку обломок крюка.

Глядя на машиниста широко раскрытыми глазами, Броневский отступил назад к изразцовой печке, поспешно сунув в карман правую руку.

«Какой-то работяга здорово рванул»,— подумал Хмель, бегло взглянув на серебристую поверхность излома. Подняв глаза, он встретил испуганное лицо начальника и рассмеялся.

—           Нет, это не годится... этот крюк теперь никуда не годится, — заключил он, взвесив обломок в руке, и положил на прежнее место.

Броневский облегченно вздохнул и молча зашагал по кабинету, не вынимая из кармана руки. Наконец, он остановился у окна спиною к машинисту и вкрадчивым голосом спросил:

— Скажите, Хмель, что вам лучше:    обеспеченная служба первоклассного машиниста или же... э-э... презренная работа с подпольщиками?

Хмель молчал, пронизывая начальника злыми, горящими глазами.

— Почему вы не отвечаете, господин Хмель? – до противности любезно спросил Броневский, не меняя позы.

Хмель продолжал молчать.

«Ответить бы ему по башке этим обломком», — подумал машинист, остановившись взглядом на чисто выбритой шее начальника, а затем на обломке крюка.

—           Я жду вашего ответа. Хмель...

—           Пусть вам отвечает окно, а я с вашим задом не хочу, разговаривать! — резко бросил Хмель, направляясь к выходу

Броневский подпрыгнул, точно подстреленный и быстро повернулся в сторону Хмеля. Но машинист уже вышел, громко хлопнув дверью.

Броневский бросился к телефону. Астмически задыхаясь, он громко кричал, вызывал станцию, неистово звонил, снова кричал, топал ногами, но станция не отвечала. Он встряхивал трубку, дул в нее, кричал во всё горло и, не добившись ответа, бросил на крючок аппарата.

Заглянув в вокзальный буфет, Хмель встретил там все еще возмущавшегося Обрыву. Парень сидел за столом и, сжимая грязные кулаки, продолжал ругать начальника участка. Выпив по бутылке пива, они вместе пошли домой.

—           Я его, суку, по башке поленом как-нибудь трахну. — всё еще не унимался Обрыва. — Я отучу это панское отродье над русским человеком издеваться...

—           Эх, Иван, самих нас по башкам бить надо,— тихо говорил Хмель, шагая рядом с Обрывой. — Видишь, как дела-то складываются. Когда нас крепко заденет за живое, мы, как медведи, поднимаемся на задние лапы. А когда следовало выступить всем одновременно, мы раздумывали. Ну, а теперь поодиночке, что же... Правильно говорил Макар...

—           Тебя он тоже выгнал? — спросил Обрыва, желая изменить тему разговора.

—           Не выгнал, так выгонит. А тебе что сказал?

—           За пререкания и за другие причины обещал уволить Циркуляром. Это значит — ни на какую дорогу не примут.

—           Черт с ней, с дорогой. Поступим на завод. Была бы шея, — хомут найдется. Главное, не унывай, Иван!

Придя домой, Хмель с обычной шуткой обратился к жене:

—           Корму положи в коробку, Елена прекрасная! Да побольше на всякий случай.

—           В командировку, что ли? — спросила Никаноровна.

—           Пока просто в поездку, а там видно будет, — ответил Хмель, перебирая в шкафчике книги. — Гостей тут не было? — спросил он жену.

—           Какие гости? Никого не было. Ты что-то невеселый. Случилось что?

—           Случилось: хочется дербалызнуть полбутылки, а ты не разрешаешь.

—           Шибко ты меня слушаешь. Правда, будто в депо сокращение у вас?

—           Ты уже получила депешу? Скоро! А сокращение — да. Время такое: сокращают штаты, людей, жизнь, всё сокращают.

—           Тебе всё ха-ха, а народ эвон как воет.

—           Воют волки, а баранам блеять полагается.

—           Согрешили грешные! — сказала философски Никаноровна и глубоко зевнула крестя рот. — Обедать будешь что ли?

—           Времени мало осталось, да и не проголодался я.

—           На дворе вечер, а ты не обедал сегодня.

—           Неважно. Положи в коробку побольше. Да книжку на всякий случай сунь.

—           Я уже сунула.

—           Какую?

—           Что лежала у тебя под подушкой... какой-то год.

—           Не какой-то, а «Девяносто третий».

—           Господи, как помногу люди жили в старину.

—           Потолковали Захар с молодицей, — рассмеялся Хмель, переодеваясь. Он взял свою коробку, шагнул к двери и у порога остановился:

—           Ну, прощай, пава!

—           Куда поедешь?

— По графику в Бисер, а без графика не знаю, куда придется.

Придя в депо, Хмель завернул к дежурному узнать, нет ли новых распоряжений.

Его помощник, Костя Истомин, приготовил паровоз и уже выехал на контрольный пост. Хмель только поднялся в паровозную будку, как стрелочник подал сигнал выезжать к поезду.

Перрон кишел вечно спешащими пассажирами. 3атянутые в белые фартуки дородные носильщики торопливо носили разные ящики, корзины, саквояжи. Лавируя между пассажирами, по перрону пробирался обер-кондуктор, озабоченно поглядывая на паровоз.

—           В чем же дело, Ефим Петрович? Я ничего не понимаю! — говорил он, приближаясь к паровозу.

—           Что тебе непонятно, Иван Логинович?

—           Спустись книзу, поговорим.

—           Что тебя так волнует? — спросил машинист, спускаясь по лесенке и здороваясь с обер-кондуктором.

—           Да как же! Осталось пять минут до отправления, а дежурному по станции приказано не отправлять поезда до смены машиниста, — говорил обер-кондуктор, с беспокойством хлопая крышкой больших карманных часов.

—           Весьма занятно: ты ничего не понимаешь, а мне все стало ясно...

—           А что такое?

—           Ничего. В чижняк меня сейчас поволокут.

—           Как же так? Этакого механика и вдруг...

—           Не вдруг, а постепенно;— сказал Хмель, окидывая взглядом перрон.

Из-за паровоза на перрон выходил машинист Bиноградов. Он смущенно поздоровался и непонимающе спросил:

—           Что это значит? Спешно, как на пожар, вызывают на  поездку на чужую машину при наличии основного машиниста.

—           Это значит, что тебя посадят на паровоз, а меня в каталажку, — пояснил Хмель.

—           Что за шутки. Я все-таки выясню у дежурного» депо, — сказал Виноградов и быстро исчез. Через две минуты он вернулся еще более смущенный.

—           Приказали принять паровоз, — кратко сказал он.

—           О том же и я говорил. Костя, подай мне коробку и брось полушубок, — крикнул Хмель.

—           Что это? Куда ты?

—           На подножный корм, Костя, — ответил Хмель, принимая коробку.

Бросив на руки машиниста полушубок, Костя слез с паровоза:

—           Я тоже не поеду. Пусть замену высылают,— сказал он.

—           И я — ну их к чертям. Ни пузырей, ни пены, коли так... — заявил кочегар Денежка, спускаясь по лесенке вниз.

—           Со своей машины уходить?! Что вы этим докажете, дурачье? Марш обратно на паровоз! — строго скомандовал Хмель.

Парни нехотя поднялись в паровозную будку.

Машинист Виноградов был крайне смущен. Он нерешительно пошел вокруг паровоза, бегло осматривая механизмы.

—           Что ты жмешься? Ведь ты в этой пакости не участник. Не сомневайся! Машина надежная, приготовлена по-настоящему, помощник подкован на все четыре — езжай смело! — сказал Хмель с некоторой обидой. Перейдя перрон, он поставил коробку, прислонился к стене пассажирского здания и закурил трубку.

Через минуту мягко прогудела сирена паровоза, сделанная рукою отстраненного машиниста, поезд покинул затихающий вокзал и скоро скрылся за семафором.

Сопя потухшей трубкой, Хмель неподвижно стоял на перроне и сосредоточенно смотрел в сторону ушедшего поезда. На западе стыла вечерняя заря, и ее кровавые отблески скользили на блестящих рельсах.

Возвратясь к действительности, машинист нервно вздрогнул и застегнул полушубок. Он хотел раскурить трубку, но спичечная коробка оказалась пустой. Он смотрел, куда бы бросить эту ненужную пустую коробку.

Вдали за темнеющим лесом еще раз пропела сирена «Жанны»,

«Мостик путепровода проезжают», — подумал Хмель, всё еще держа в руках пустую коробку.

—           Бросай прямо! Все равно надо мести всю платформу. Сорят везде, идолы! — крикнул сторож Михей, идя по перрону и любуясь новой огромной метлой.

—           Нет огонька? — осведомился неожиданно появившийся жандарм. — Пожалуйста! — сказал он, вежливо подавая спички машинисту.

Хмель подозрительно посмотрел на жандарма, раскурил трубку и вернул ему спички.

Подняв провизионную коробку, он хотел идти домой.

—           Сюда, — показал жандарм.

— Куда? — спросил машинист.

—  За мной.

—           Прогуляться? Это можно! По морозцу, знаете, одно удовольствие, — съязвил Хмель, направляясь за жандармом вдоль перрона.

 

—           По вашему приказанию машинист Хмель представлен, — отчеканил жандарм сидевшему за канцелярским столом жандармскому ротмистру.

Это был худощавый человек в пенсне с квадратными стеклами. Он поднял усталые глаза на жандарма, протер замшей стеклышки пенсне и после некоторого размышления сказал:

—           Хорошо. А вы садитесь.

«Как он медленно соображает», — подумал Хмель.

—           Можете идти,— сказал ротмистр жандарму и, переводя глаза на машиниста, предложил вторично:

—           Присаживайтесь, господин Хмель. Мы с вами немного побеседуем.

Он медленно достал из шкафа черную толстую папку, долго копался в ней. Отыскав нужные бумаги, он положил их перед собою, еще раз протер стекла пенсне, внимательно осмотрел тупоносое перо толстой костяной ручки и любезно обратился к Хмелю:

—           Так это вы будете господин Хмель, Ефим Петрович, тридцати одного года, малоросс, вероисповедания православного, происхождения из мастеровых, Полтавской губернии, и по профессии паровозный машинист?

—           Должно быть. Все приметы сходятся, — ответил Хмель с усмешкой. Сидя к ротмистру в профиль, он украдкой косил глазом, изучая желтое чахоточное лицо.

—           Так... прекрасно. Видите ли, любезнейший господин Хмель, в силу своей неприятной обязанности я вынужден кое о чем вас спросить. А вы будьте добры поскорее ответить мне и, таким образом, мы живехонько закончим это дело, — нудно, точно спросонья, говорил ротмистр, перебирая какие-то листы.

—           Это какое дело? Дело допроса? — спросил равнодушно Хмель.

—           Какой допрос? Что вы? Почему это с таким предубеждением на нас смотрят люди? — и ротмистр сложил в обиженную гримасу алые чахоточные губы. Нет, наша служба — блюстителей порядка и законности — стала определенно невозможной.

— Действительно, очень тяжелая работа, — посочувствовал Хмель, скрывая в усах ироническую улыбку.  

—           Еще бы! Конечно! И ведь что обидно — немногие понимают это. Тут изо всех сил стараешься, чтобы сделать людям лучше, от всей души добра им желаешь, а они... Правда, иной раз и вспылишь по этой причине.

Хмель сочувственно кивнул головой.

-    Н-да... Так вот, будьте любезны сказать, в каких взаимоотношениях находились вы с Пихтиным, Макаром Ивановичем, слесарем паровозного депо, арестованным за преступную противоправительственную деятельность?

—           O! С Пихтиным мы были большими друзьями! — ответил прямо Хмель.

Тупое перо заскрипело по бумаге, оставляя на ней прямые, ровные строчки.

—           Теперь скажите, пожалуйста: а что было спаивающим началом вашей дружбы?

—           Чаще водка, но бывало и пиво, — ответил Хмель, не задумываясь.

—           Нет, вы неверно меня поняли, — улыбнулся ротмистр. Но хорошо. Если коснулись этого вопроса, так давайте уясним и его. Но здесь вы неискренни, — шутливо погрозил пальцем ротмистр. — Как часто вы с Пихтиным выпивали?

—           При всяком удобном случае.

—           Вот вы уже начинаете говорить неправду, — упрекнул ротмистр. Он достал из ящика стола массивный серебряный портсигар, взяв папироску, пощелкал по ее мундштуку, закурил.

—           Прошу! — сказал он, придвигая портсигар к Хмелю.

—           Благодарю. Я — вот! — произнес машинист. Он разжал кулак, показывая потухшую трубку. —   Огонька разрешите, если можно.

—           Пожалуйста... Неправду говорите! — повторил ротмистр, пуская вверх тонкую струйку дыма. — Пихтин последнее время вовсе не пил. Это доподлинно известно.

—           Не мог же он, будучи пьяным, каждый раз вам докладываться.

—           Хорошо. Не будем спорить, тем более, что это решающего значения не имеет. Скажите, во время ваших бесед вы с Пихтиным говорили о чем-нибудь, спорили, может быть?

—           Сколько угодно. Пьяные, как известно, постоянно спорят.

—           А читать вам вместе приходилось?

—           Нет. Что за чтение в пьяном виде?

—           А в трезвом виде?

—           Бывало иногда. Ведь столько новостей: война, революция. Иногда газеты читали.

—           Будьте любезны ответить: вы много читаете?

—           Когда трезвый — читаю.

—           Что вы читаете?

—           Всё, что под руку попадает, за исключением священного писания.

—           А почему не читаете священного писания?

—           Не люблю по-славянски. Трудно понимать.

—           В бога веруете?

—           По паспорту православный.

—           Богу молитесь?

—           Исповедь, что ли, вы мне устраиваете, господин ротмистр? Право, у вас все роли перепутались, — весело усмехнулся Хмель, взглянув в лицо ротмистра.

Ротмистр помрачнел, закашлялся, поспешно достал из кармана надушенный платок. Но уже через две минуты лицо его снова приняло любезное выражение, голос опять стал ласковым.

—           Вы правы. Это, действительно, не моя область. Я так, между прочим. Еще скажите: кто из вас — вы Пихтину или он вам давал книги, газеты и тому подобное?

—           И так и этак бывало.

—           И много? Часто?

—           По-разному. Когда как.

—           И запрещенные книги он давал вам?

—           Запрещенные?

—           Да, запрещенные. Вы же сами сказали!

Хмель повернулся к ротмистру и, насупясь, строго посмотрел на него. Под этим упорным взглядом ротмистр сжался и завозился на стуле.

—           Этого я вам не говорил, господин ротмистр.

—           Значит, вы ему передавали?

—           И этого не было.

—           Не было? А в ящике паровоза Ж-300 вы привозили же из Екатеринбурга запрещенную литературу, газеты? — прищурив левый глаз, осторожно спросил офицер.

—           Такого паровоза на нашем участке никогда не было и, кажется, вообще нет.

—           Виноват! Паровоза Ж-200, — поправился ротмистр, взглянув на лежавшую перед ним бумагу.

—           Это ничем не обоснованный клеветнический донос начальника участка.

—           Но ведь уже доказано, что в ящике вашего паровоза, где вы сделали такой хитроумный замок, вы привозили нелегальную литературу. Надо быть откровенным. Часть этой литературы обнаружена в определенном месте и, как уличающее доказательство, доставлена куда следует.

—           Во-первых, за всякие «определенные места» я не отвечаю, так же, как и за свой паровоз, который домой в кармане не ношу. Ведь в ящик паровоза кто угодно и что угодно мог положить в мое отсутствие. Во-вторых, если улики налицо, то какой смысл вам обхаживать меня? Сажайте, и делу конец.

—           Сажать вас я пока не собираюсь, — улыбнулся ротмистр, чтобы скрыть свое раздражение.

—           Пока? — переспросил Хмель.

—           Да, пока. Скажите еще вот что: по каким причинам вы так глубоко ненавидите начальство?

—           Зачем глубоко — нет...

—           А все-таки?

—           Как сказать... конечно, особой любви к нему я не питаю.

Ротмистр взглянул в окно, почитал одну из бумажек, немного помолчал и спросил опять:

—           Известно ли вам, чем карается человек, оскорбивший словами должностное лицо?

—    Карать можно чем угодно. Это очень простое дело.

—           Вот вы сегодня оскорбили начальника участка службы тяги, дворянина Броневского.

—           Чем же я оскорбил его?— искренне удивился Хмель, мысленно ругнув Броневского. «Значит, уже сообщил», — подумал он и еще более насторожился.

Ротмистр мельком взглянул в свою папку, пробежал глазами подчеркнутые строчки и, снова нахохлившись, заметил:

—           Почему вы запираетесь? В разговоре начальника участка с вами вы нехорошо обозвали его.

—           Как же так? Разговаривал со мной он, а обозвал его я?

—           Это не меняет положения дела. Здесь очевиден возмутительный факт оскорбления дворянина.

—           Это неверно.

—           Как неверно? Вы были сегодня в кабинете Броневского?

—           Да, он вызывал меня сегодня. Так это не я, а он меня оскорбил, встав ко мне задом и требуя чтобы с этим задом разговаривал.

—           А дальше что было?

—           Более ничего. Я сказал, что с задом не хочу говорить, и ушел. По-моему этим я не оскорбил должностное лицо.

—           Вы мне фокусов не устраивайте. Давно известно, что вы умеете любое серьезное дело превратить в шутку. Но имейте в виду, что за шутки подобного рода вас по голове не погладят. За это оскорбление вы будете отвечать перед судом, — строго проговорил ротмистр.

Он долго скрипел пером, а машинист внимательно рассматривал худую, длинную фигуру в узких золотых погонах, строгий прямой пробор, пенсне на маленьком остром носике.

— Вот... — положив ручку на медную подкову письменного прибора и откинувшись назад, сказал ротмистр. - Вот здесь распишитесь в том, что, впредь до особого разрешения, вы обещаете никуда не выезжать из Тагила, никому не разглашать нашего с вами разговора и что все здесь написанное верно.

Хмель внимательно прочел протокол следствия и убедился, что материалами для его обвинения жандармы не располагают, что главный мотив — это донос Броневского. Он расписался на двух листках, а на чистой стороне листа поставил большие латинские «зеты».

— Аккуратный вы человек, — неодобрительно заметил ротмистр, убирая бумаги.

— Такова профессия... А это надолго? — осведомила Хмель.

— Что?

— Запрещение выезда.

— Это зависит от вашего поведения.

— Требуется стать барашком?

Ротмистр не нашел, что ответить, закашлялся.

— Что же, можно уходить или как? — спросил Хмель.

 - Да, можете. Меня интересует, куда вы сейчас пойдете?

Пойду в кабак или в пивную, если уж книг читать не рекомендуется.

— Я говорю о работе.

— А-а. Это дело простое. Пока руки гнутся да голова не оторвана — не пропаду. До свидания.

—           Счастливого пути. Мы еще, наверное, увидимся с вами, - любезно сказал ротмистр на прощание. — Я, знаете ли, весьма симпатизирую машинистам. Этакий сильный, мужественный народ. В свое время мечтал сам... — он закашлял опять и не закончил фразы.

—           Удивительное совпадение. А я прямо-таки неравнодушен к жандармам. Этакие энергичные, деловые люди, — ответил Хмель.

Он вышел на перрон, с отвращением плюнул и направился домой, в Вересовник.

 


  • 0

#10 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 21 Декабрь 2018 - 11:23

Глава десятая

На Фоминой неделе вернулся с войны Петр Прибоев. С приездом дорогого гостя все горести мгновенно забылись, и семейный праздник Прибоевых был радостнее христова дня.

Авдотья точно снова родилась на свет. Она сделалась энергичной, жизнерадостной, сияла счастьем и, одетая в светлое платье, казалась помолодевшей на добрый десяток лет.

Дети в первый момент робко рассматривали отца, его мундир с красными кантами и «золотыми» пуговицами, кушак с сияющей бляхой, солдатскую шинель, погоны; потом они осмелели, осторожно трогали пышную отцовскую бороду, залезали к отцу на колени, взбирались на шею и ездили «как на коняшке», громко и радостно смеялись. Дети боялись, не угнали бы их отца опять на войну, и не отходили от него ни на шаг.

Больше всех ликовал Арко. Теперь и у него есть свой собственный тятька, который шибко любит его, охотно рассказывает разные истории о косоглазых японцах, о китайцах с бабьими косами, о море, в котором плавают огромные киты и страшные зубастые акулы.

На следующее утро Прибоевы всей семьей вышли на свой огород; родители копали гряды, сажали картофель. Арко строил новый скворечник, а Нина бегала по огороду в погоне за цветистыми быстрыми бабочками. В полдень все вместе обедали и пили чай на лужайке, под зеленеющей черемухой.

А день был веселый, небо необычайно голубое, и удивительно ярко светило солнце.

Вечером Арко с отцом установили новый скворечник на длинной, гладко оструганной жерди и долго любовались им.

Через день прилетели скворцы, вытеснили незаконно поселившихся воробьев и деловито устраивались на новосельи.

В кругу семьи Прибоев отдыхал от казарменной жизни, радовался не меньше других и делился с женою своими маленькими планами:

— Первое дело — на работу устроиться. Сколотим деньжонок, да где-нибудь прихватим взаймы, и надо скорее заводить корову. Харчи ныне такие, что не подступиться. Без коровы мы никуда. Ребятишки, смотрю, совсем зачичеревели. Эвон какие синявки, — говорил он, потирая руки, которые, казалось, требовали работы.

—           Без коровы мы не жильцы, это верно. Только больно трудно нынче обзаводиться, — заметила Авдотья, радуясь заботливости мужа.

—           Было бы легко, так ты и без меня завела бы корову. Знаю, что трудно, вижу, какая дорогая жизнь... Но, ничего. Главное, здоровье да желание, а остальное будет. К осени обязательно купим корову... А летом сена заготовим. Делов-делов пропасть, успевай разворачиваться. И избенка вот тоже замену просит...

—           Да, состарилась наша хоромина. Передний угол, видишь, как осел, должно быть, подгнил, оттого она и перекосилась, крыша — что решето: пойдет дождь, так мы в избе-то как лиса под бороной.

—           Про то и говорю, что надо вплотную браться за дело.

—           Ты не спеши, отдохни пока, а потом уж...

—           Какой отдых, ежели кругом прорехи, — отмахивался Прибоев.

Подыскать работу оказалось нелегко. В депо всё еще сокращались штаты, и кузнецы не требовались. Прибоев нанялся коннорабочим к заводскому кулаку — подрядчику Дробинину. Это был тяжелый и низко оплачиваемый труд, на который шли лишь неудачники, лодыри и пропойцы, живущие сегодняшним днем. Поэтому прижимистый заводской кулак был рад хорошему работнику. Чтобы удержать Прибоева у себя, он охотно ссудил ему деньги на покупку коровы и предлагал их для починки избы.

И вот у Прибоевых новая радость: на их дворе появилась, наконец, собственная «Пестрянка». Этакая маленькая, невзрачная и к тому же комолая коровка, которая, однако, давала враз пять крынок молока.

— Теперь и мы богатые, у пас «Пестрянка» и молоко есть! — восторгался каждый раз Арко, когда к обеду приносили из погреба холодное, со сливками, молоко.

—           Молитесь богу за тятю, без него не видать бы нам коровы, — говорила Авдотья.

—           Тю-тю! Опять за раба божьего, воина Петра? Ага? А он воином-то и не был. Играл на волторне, и все тут. Ведь правда, тятя?

Как-то в воскресенье вечером к Прибоевым пришел Хмель. Старые приятели встретились радостно, крепко обнялись, троекратно расцеловались и долго пожимали друг другу руки.

—           Ты что-то долго завоевался! — заметил Хмель, разглядывая крепкую фигуру солдата.

—           Я-то приехал сразу, как только освободили. Лучше скажи, где ты пропадал столь время? — спросил Прибоев.

—           Я — что? Я — человек мирный. Ездил в командировку паровозы принимать, и это совсем неинтересно. Расскажи, как ты воевал?

—           А что рассказывать? Отслужил вот, освободили, приехал домой. Житьишко направляю помаленьку.

—           Раздобрел, брат, ты на царских харчах. А где трудишься?

—           Сперва чертомелил у Дробинина, а сейчас перешел в Тагильский завод, на мартен.

—           Хрен редьки не слаще. Зачем тебя понесло на мартен? Ведь это тоже чертомелить так, что спина затрещит, да еще жарища.

—           А куда пойдешь? Людей везде много...

—           Били-били и еще много, — усмехнулся Хмель.

—           Выходит, так. В депо на старую работу не приняли, пришлось пойти на мартен. Правда, работа ломовая, жара, но заработок неплохой. Потом работа с металлом, а я металл люблю.

—           Та-а-к, значит, работаем теперь на одного кровососа, князя Демидова.

—           А ты как попал на демидовскую дорожку?

Хмель ответил не сразу и неохотно:

—           Подозревали меня в одном деле, таскали, допрашивали, но явных улик не было, и должно быть поэтому не арестовали. Ну, а с Броневским мы давно были на ножах, он воспользовался случаем и съел меня. Довелось перейти на заячью тропку.

—           Дядя Хмель, а что ты делаешь на заячьей тропке?— заинтересовался Арко.

—           Езжу по ней.

—           На маленьких паровозах? На таких, что на Узловой?

—           Во-во! Ростом они чуть больше зайца, но шумят здорово, как настоящие.

—           А зачем ты на них ездишь? Что возишь?

—           Поезда вожу, разные грузы: лес, уголь, руду, золото. Мало ли добра на Урале!

—           А прытко, дядя Хмель?

—           Здорово. На днях карабкаюсь я на гору, а по бровке плетется какая-то старушка — божий дар с корзиночкой Я кричу: «Цепляйся за подножку, бабка, подвезем». А она мне в ответ: «Некогда мне с вами баловаться, тороплюсь я» — и обогнала моего скакуна, старая...

Авдотья поставила на стол кипящий самовар, посуду, поднос с пирогами.

—           Садитесь за стол. За самоваром лучше беседовать, — предложила она, разливая чай.

—           Как же ты деда не сберег? — спросил Прибоев, садясь за стол, на хозяйское место.

—           Слепой случай, — ответил Хмель, садясь рядом.

—           Случай-то случай, но выпивали вы с ним будто бы крепко в последнее время.

—           А когда мы выпивали не крепко? Всегда выпивали да не замерзали до этого раза. А тут сцепление обстоятельств, как говорится. В тот вечер он напоследок тряхнул стариной: за обиду дал по морде уряднику и выбил ему зуб. Его увели, посадили в каталажку, а он выломал дверь и ушел замерзать... на волю...

—           Жаль, надо бы еще пожить старику.

—           Как не жалеть такого деда? Хороший и крепкий был старикан. Ему бы жить да жить еще лет полсотни... Да, вот так и растерял я своих друзей.

—           Значит, перетрясли народишко? — спросил Прибоев.

—           Перетрясли основательно. Жандармы и полицейские стараются, да еще вы, солдаты, им помогаете.

—           Наше дело подчиненное. Гонят, и идешь.

—           Вот теперь и получилось, что трудовому человеку совсем нельзя дышать стало.

—           Ага. А богатым везде хорошо, — вмешался в разговор старших Арко. — В рождество на елке мне сунули книжку — шестикопеечного «Белого медведя», а Стаське Броневскому — сорокакопеечного «Ивана-царевича и Серого волка» отвалили. А учусь я не хуже Стаськи. Задачки решаю даже прытче его.

—           Не хвастаешь? Во второй класс перешел? — спросил Хмель.

—           Я-то? — задорно спросил Арко.

—           Я-то, мы-то — пермские! — рассмеялся Хмель. — Расти скорее, помощником мне на паровозе будешь.

—           На паровозе?! Я, дядя Хмель, вырасту моментально! — заверил Арко, выпятив грудь и стараясь казаться взрослым.

—           Во-во! А главное — в школе учись лучше, малограмотного я не пущу на машину. Понял?

—           Знамо, понял. В школе я обязательно выучусь, а потом на машину, угу-у! Правда ведь, мама?

—           Дядю Хмеля самого-то с машины сняли, — рассмеялась Авдотья.

—           Ничего! — рубанул рукою воздух Хмель. — Машинисты, вроде Хмеля, в мусоре не валяются.

Он встал из-за стола, вытирая платком вспотевшее лицо, отблагодарил за угощение, простился и ушел домой.

Ежедневно, в будни и праздники, без отдыха, упорно и много работал Прибоев у горячей мартеновской печи. Кроме основной своей смены, он часто заменял загулявших товарищей, чтобы получить лишний рубль. Придя с завода, занимался своим маленьким хозяйством, устраивал двор, хлев для «Пестрянки», чинил избенку. Он заметно похудел, осунулся, но при этом был всегда неизменно весел и радовался своим успехам. К зиме он наполовину сквитал долги, заготовил и вывез из леса дрова и сено, починил крышу избенки, тщательно проконопатил пазы, поправил покосившиеся ворота.

Ребята порозовели, были сыты, обуты, одеты.

Но счастье было слишком коротко.

Однажды осенним туманным утром Авдотья провожала мужа на завод. Уже одетый Прибоев задержался у порога и, глядя на спящих детей, проговорил:

—           Не заметим, как подмога вырастет.

—           Сама дивлюсь, глядя на них, — прошептала Авдотья. — Старое старится, молодое растет. Нинка мне уж посуду моет, пол подметает, а об Арке и говорить нечего: куда угодно его поверни. Одно плохо — шибко упрям и  своенравен. Если что ему втемяшится, поленом не вышибешь.

— Это ничего. Упрямство в жизни пригодится. Ежели быть покорным, каждый поедет, всю жизнь из хомута не вылезешь. Вырастет—поймет, как и что. Учить надо обязательно. Хмель верно говорит: темнота да безграмотность — наша главная беда, — проговорил Прибоев, надевая широкополую войлочную шляпу с защитными синими очками.

—           Да уж в ниточку вытянемся, а учить ребятишек будем, — сказала Авдотья. Она оглянулась на спящих детей и ласково прошептала:

—           Петя, поцелуй меня на прощанье!

—           Вот, чудная! Будто я далеко уезжаю, ведь дома я, — усмехнулся Прибоев.

—           Мало как-то у нас ласки в жизни... Намаялась я без тебя. Ведь сколько врозь жили. А житье солдатки... ох, горе-горькое это житье. Все норовят обидеть да надругаться, и человеческого слова не услышишь.

Авдотья положила руки на плечи мужа.

—           Ну, так и быть, вспомним молодость, — и, прижав жену к широкой груди, Прибоев трижды поцеловал ее в губы. — Хорошая ты у меня, самая хорошая и умница. - Он привлек к себе жену, погладил ее черноволосую голову и еще раз крепко поцеловал.

—           Ого, пол пятого гудит, пошел я! До свиданья!

—           Ты осторожнее там, Петя! Храни тебя бог от случая!

—           Не бойся, не пьяный ведь.

—           Всякие случаи бывают и с трезвыми. А береженого бог бережет... После работы приходи скорее домой. Я вареники приготовлю к обеду, — напутствовала Авдотья уходящего мужа.

Обширная территория мартеновского цеха была беспорядочно завалена. Тут и там лежали кучи шлака, лопнувшие изложницы, бракованные слитки стали, громадные лещади, которые в шутку называются «кораблями». На испорченных и покосившихся опоках валялись толстые литники, напоминающие своими стволами изуродованные пальцы рук.     

В пыльном корпусе мартена было тихо. На длинной разливочной канаве стоял неуклюжий ковш. Подготовленный к плавке, он подогревался изнутри большим костром, который трещал и высоко выбрасывал искры. Рядом с ковшом, опустив длинную стрелу, неподвижно стоял ручной подъемный кран. За постоянный скрип и убийственную медлительность этот демидовский механизм рабочие прозвали «лягушей».

Старая мартеновская печь требовала очередного ремонта. Плавка шла плохо. Вместо обычных восьми-девяти часов операция тянулась девятнадцатый час, и всё же металл нужного качества не получался.

Сменный уставщик Людвиг Бергман в сотый раз заглядывал в жерло печи. Это был мрачный, никогда не смеющийся человек, с серыми холодными глазами и безусым лицом.

—           Право муффель! Лево муффель! — строго командовал он, подходя к печи, и, когда поднималась заслонка, Бергман, защищая глаза синим стеклом в алюминиевой рамке, разглядывал бушующую огненную ванну.

— Шорт меня побирай! Доннер веттер! Взяйт новый проб! — приказывал он плавильщику, с ругательствами уходя от муффеля. Плавильщик натягивал шляпу с очками и железной ложкой доставал из печи небольшую порцию расплавленного металла. Отойдя в сторону, он выливал сталь в маленькую чугунную форму. Дав немного остыть, металл выбивали из формы, хватали клещами и охлаждали в воде. Тут же почерневшую, похожую на пряник пробу ломали надвое, подносили Бергману. Немец сердито шевелил косматыми бровями, доставал изо рта изгрызенный чубук трубки и внимательно рассматривал серебристый ноздреватый излом стали. Пожевав бесцветными губами, он совал трубку в желтые прокуренные зубы, хмурился и отрывисто кричал плавильщику:

—           Нэнормаль! Бросайт два пуд марганца чугун! Нэ- нормаль! Шорт меня побирай!

Он убегал вверх проверить работу шуровщиков. В густых клубах желтого дыма шуровщики забрасывали десятки сажен дров в высокие мартеновские генераторы. Задыхаясь в едком дыму, рабочие на момент отбегали в сторону, жадно вдыхали воздух, надрывно кашляли, чихали, поспешно вытирали выступающие слезы и снова ныряли в желтую волну дыма. Проверив работу генераторов, уставщик спускался в самый низ мартена, поспешно осматривал систему газопроводов, опять повторял свое «шорт меня побирай» и снова бежал наверх.

А печь продолжала капризничать. Как тяжело больного, ее лечили всякими средствами. Ей давали руду, доломит, кремний, подносили серебристые пешки алюминия, но улучшения не наступало.

Вместе с другими Прибоев напряженно работал у огнедышащей пасти печи. По указанию плавильщика он бросал в печь всё, что требовалось для «доводки» металла. Это была адская работа. Взяв лопатой грязноватый доломит или руду, рабочий подбегал к муффелю и, когда открывалась заслонка, бросал материал в огненную ванну печи. В это время грубая одежда дымилась от жары, а лицо нестерпимо обжигало, и рабочий невольно отворачивался в сторону.

После заброски в печь каждой новой порции шихты Прибоев быстро отходил прочь, ахал и изгибался от прикосновения прогретой ткани одежды. Пользуясь минутной передышкой, он снимал пахнущую горелым шляпу, поспешно обтирал холщевым платком лоб, пил холодную воду.

Только к двенадцати часам Бергман добился своего. Осмотрев последнюю пробу, он торопливо сунул трубку в карман, поправил порыжевшую кепку, громко скомандовал:

—           Этта нормаль! Будем выпуекайт!

Когда прозвенел колокол, извещающий о выпуске металла, измученные рабочие были рады закончить трудную плавку и с готовностью встали на свои места.

Плавильщик еще раз помешал длинным кусков железа в металлической ванне печи, бросил обгоревший конец на чугунный пол и, задыхаясь от жары, прохрипел:

—           Разделывайте отверстие!

Прибоев со своим спарщиком пошел на противоположную сторону печи, вниз, чтобы помочь пробить выпускное отверстие.

Там, под высоким железным балконом шли последние приготовления. Из ковша выбрасывали горячие головни, ставили ручки к лебедке «лягуши». Некоторые рабочие  стояли у разливочного ковша и в ожидании курили.

Рабочий-печник, освободив жёлоб от огня, легкими ударами острого лома разделывал магнезитовую пробку выпускного отверстия.

Навалясь на перила, Прибоев устало смотрел вниз. Под жёлобом зияла вместительная утроба ковша, а еще ниже — длинная разливочная канава, вдоль которой стояли стройные ряды изложниц. Их открытые рты, казалось хотели насытиться огненной пищей и жадно тянулись к ковшу.

Разбиваемый ломом, ссохшийся песок тонкой струйкой сбегал по жёлобу, затем струйка краснела и, наконец, превращалась в огненный ручеек.

Теперь печь убрала свой красный язык и, озлобясь позвериному, смотрела огненным глазом. Тысячепудовый стальной поток удерживался лишь тонкой просвечивавшей стенкой, к разрушению которой должны были сейчас приступить рабочие.

—           Берем! — скомандовал печник, закончив разделку, и бросил лом. Шестеро рабочих подняли тяжелый пробойник и направили его утолщенный конец в огнедышащее отверстие.

—           Раз-два-дружно!— Прозвучал глухой удар пробойника, но стенка не поддалась.

—           Рраз! — скомандовал печник, и шесть пар здоровых рук снова ударили в стенку. Стенка по-прежнему стояла.

—           Еще! Еще раз! Еще! Сильно! Сильно! Раз! Раз!

Сошедший вниз к разливочному ковшу уставщик Бергман поднял вверх квадратное лицо и нетерпеливо двигал плечами.

—           Вы что шутиль? Почему не пускайт? Я остановила газ, ви не пускаль металль?! Печь будет винтер зима, будет корабли, я? Вы понимайт, ихь хабе гросс корабли металль? Шорт меня побирай! — Бергман бросился на балкон и через мгновение был у отверстия. Шестеро рабочих по-прежнему взмахивали тяжелым пробойником, ударяя в огненный глаз ворчавшего чудовища.

—           Плёхо! От-шень плёхо! Русише швайн! Сильно, крафт! Га! Га!— кричал Бергман рабочим, не прекращая ругательств.

Напряженные удары тяжелым пробойником, согнутое положение корпуса и жар печи вконец уморили рабочих. Но, подчиняясь необходимости, они изо всех сил продолжали ударять о стенку. Головы кружились, сильно стучало в висках, сизый туман застилал глаза — не хватало воздуха.

И когда пробойник был занесен для нового удара, рабочий-печник увидел вытекающую огненную струйку. Чтобы предотвратить опасные ожоги рабочих брызгами металла, печник пересохшим голосом хрипло крикнул:

—           Довольно! Пошло!

Стоявшие рядом поняли команду и сразу рванули пробойник назад, а Прибоев и его спарщик, стоявшие с краю, не расслышали команды и продолжали толкать вперед. Получилась заминка. Концом пробойника Прибоева толкнуло вдоль желоба, щелкнул сорвавшийся предохрани-тельный крюк, и Прибоев вниз головой полетел на дно горячего разливочного ковша.

Корпус цеха на мгновение наполнился страшным ревом погибающего человека. Но в следующий момент вдоль желоба хлестнул солнечно-яркий стальной поток, и рев прекратился. Последовал оглушительный взрыв, из ковша выбросило вверх огненный фонтан, брызги металла с шумом ударились о железную крышу и каскадами рассыпались по цеху, обжигая шеи и плечи рабочих.

Наступила относительная тишина. По жёлобу с гулом вытекал расплавленный металл, а мелкие голубоватые искры с легким шипением разлетались по сторонам.

Удушающий запах горелого мяса носился в воздухе, вызывая тошноту и головокружение. Рабочие неподвижно стояли с опущенными руками, не смея верить тому, что произошло. Войлочная шляпа при падении Прибоева слетела с головы и повисла на конце запасного выпускного стревеля. Она быстро тлела, смолилась и таяла, испуская смрад. Стекла очков на шляпе треснули, плавилась и обвисала массивная железная оправа. Еще момент, и все исчезло в расплавленной стали.

Бергман оглядел рабочих и виновато опустил свои строгие холодные глаза. Он был зеленовато-бледен, и его чисто выбритый квадратный подбородок слегка дрожал.

Между тем тысячепудовый ковш наполнился расплавленной сталью; металл перестал бурлить, его белый цвет переходил в красный, появлялась темная корка.

—           Я приказаль разливайт1— неуверенно и почти просяще сказал Бергман, но рабочие стояли неподвижно.

—           Надо разливайт! — повторил Бергман.

—           По закону такой металл не разливают, — тихо сказал старый рабочий.

Бергман пошевелил косматыми бровями, сунул в рот трубку, пожевал чубук и неуверенно ответил:

—           Эт-та, конешно, отшень большой нэнормаль. Один рабочи... эт-та... а тыща пуд металль ист от-шень дорогой. Разливайт! Я приказаль! Го! — он повысил голос, но видя, что рабочие не пошевелились, прыгнул на раму ковша и схватил рычаг стревеля. Под его рукой стревель поднялся вверх, из днища ковша ударила гудящая струя, заливая первый куст изложниц.

В соседнем корпусе котельной прогудело час — конец утренней смены. Подошедшие рабочие второй смены, ничего не зная о случившемся, встали на свои места и закончили разливку металла. Утренняя смена молча поднималась наверх, чтобы собраться домой. Усталые и подавленные виденным, рабочие уходили молча, унося в душе тяжелые думы.

Точно насытившись принесенной ей жертвой, печь не принимала новую шихту — ее остановили на ремонт.

Уставщик Людвиг Бергман, как всегда, тщательно записал ход затруднительной плавки и отложил журнал в сторону.

Глядя в потолок, немец долго курил свою трубку, достал из стола листик чистой бумаги и крупным угловатым почерком написал рапорт о происшествии. Он прочитал написанное от начала до конца, с немецкой аккуратностью подчеркнул слова «причина — сопствена оплёшка» и в правом нижнем углу подписал: «Мартенс смена майстер Людвиг Бергман».

 


  • 0

#11 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 21 Декабрь 2018 - 20:34

Глава одиннадцатая

И опять свирепствовала уральская зима. Тагил как бы цепенел в длинном, тоскливом сне.

Как всегда, курились засыпанные снегом избушки окраин, тускло мерцали в окнах огоньки, выли от мороза и голода собаки.

По-прежнему разноголосо перекликались гудками демидовские заводы. Каждый день через высокие сугробы вереницами пробирались рабочие. Дымя махоркой, они простудно кашляли, перекидывались скупым словом, крякали от мороза, торопились в тепло.

Ядреным морозным вечером Арко Прибоев спешил домой. Шагая по жесткому снегу, он громко скрипел большими отцовскими сапогами и, хмуря брови, рассуждал о своих делах. Еще бы! Ведь он, Арко, почти совсем большой и, служа в конторе депо рассыльным, получает 5 рублей 80 копеек в месяц!

Он и шел как «большой», как ходит дядя Хмель, прямо, с откинутой назад головою. Но идти прямо, с высоко поднятой головой было очень трудно — этому досадно мешал снег на дороге и большое березовое полено, которое Арко нес домой. Это противное полено выползало из рук и больно било по коленке.

— И пес с ней, с этой школой, — думал Арко, вспоминая ученье, теплый и светлый класс и «выгон» из школы. — Если мама работать не может да хлеба купить не на что, — какая уж тут школа?

Подбросив полено выше, он продолжал рассуждать. — Я и без них знаю, что неученье—тьма. Эта кишка Стаська наверное на техника выучится и каким-нибудь начальником заделается вроде своего отца. Хорошо им, учиться, ежели хлеб, дрова и деньги есть. Ну, а на паровозе, мы еще поглядим, кто вперед поедет. Дядя Хмель не техник, а ездит лучше всяких техников. Своей головой дошел. Теперь его все спрашивают про паровозы, и он всё знает. Вот так же и я. Побегаю рассылкой, поработаю в депо, выучусь починивать паровозы, а потом поеду на них: сперва кочегаром, потом помощником, а там и до машинистов недалеко. Вот бы двойной тягой на двух паровозах, с дядей Хмелем вместе! Гнать так, чтобы пыль столбом. Ого-го! — мечтал Арко, запинаясь и проваливаясь в сугробах. — Вот тогда бы я накупил дров кубов десять! На, мама, жги, сколь хошь! Какое тяжелое это проклятое полено! — выругался будущий машинист и бросил свою ношу. Он выпрямил спину, посмотрел на небо: всё в звездах. — Ежели вокруг месяца светлое кольцо й звезды ясные, так завтра еще пуще мороз будет. Надо идти скорее, Нинку с мамой отогревать! — Он поднял полено  и пошел дальше.

—           Кукла! — крикнул Арко, подходя к своей избенке, занесенной со всех сторон высокими сугробами.

Из подворотни вылезла большая пестрая собака и начала прыгать на грудь маленького хозяина. Пытаясь лизнуть Арку в лицо, собака приветствовала его радостным лаем. Затем она протяжно взвыла и тоненько засвистела в нос.

—           Чего ты свистишь, как букса, которая греется? Озябла? Да? Ну, так и говори, что озябла, а то свистишь носом...

Мальчик снова бросил полено, чтобы еще раз отдохнуть и приласкать собаку. Кукла прыгала вокруг него, вздымая клубы перемерзшего снега.

—           Озябла! Озябла! Да? И не врешь? Ну, попрыгай - согреешься.

Собака будто понимала своего хозяина и на каждое его слово отвечала жалобным свистом. Мальчик тоже тихонько засвистел. Тогда собака обиделась и громко взвыла, подняв морду к небу.

—           А ты возьми-ка, тащи сама, попробуй, не стесняйся! Тогда узнаешь, как это тепло достается. Бери, бери, а то в избу не пущу, — грозил Арко, указывая на полено.

Собака понюхала полено и, не найдя ничего утешительного, отошла прочь.

—           Что, не можешь? Тяжело? А мне, думаешь, легко? Мне больно солоно переть его от самого депо. У меня, может быть, спина в поту! Ну, уж ладно, пойдем! По старой дружбе пущу бесплатно погреться, — смягчился сердобольный хозяин.

—           Засохли вы тут на холоду? — спросил Арко, войдя в избу и впуская за собою волну холодного воздуха, отчего слабый огонек лампы испуганно замигал и чуть было не погас.

—           Скорее закрывай дверь, не выстуживай избу,— торопила Авдотья. Одетая в старенькую шубу, она сидела у печки и при свете лампочки-ночника вязала чулок. Нина сидела на краю печи и шепотом читала букварь.

—           Тепло-то одинаково, что на воле, что в избе. Можно и совсем дверь не закрывать. Может быть, там даже теплее — от звезд,— заметил Арко. Заглянув в холодную железную печку и закрывая скрипнувшую заслонку, он спросил: — Не топили?

—           Топили, пока было чем. Сожгли остатки сучьев и щепок. Нинка даже из угла у Куклы всю солому выдергала, — ответила Авдотья. — Почему так поздно? Проголодался? Садись, ешь скорее!

—           Какая еда на таком холоду, — возразил Арко. — Надо сначала печку растопить.

—           Снегом, что ли? — спросила Авдотья. Но сын не ответил и вышел во двор.

Послышался частый стук топора, и затем Арко вернулся с большой охапкой мелко наколотых дров.

—           Шуруйте! — сказал он небрежно, будто у него, действительно, имелось в запасе десять кубических сажен дров, и эта мелочь ему ничего не стоит.

—           У него дрова! Мама, гляди-ка, дрова!— кричала Нина.

—           Откуда дрова, Аркаша? — спросила обрадованная мать.

—           Во дворе не растут. Принес, — ответил сын раздеваясь.      

—           Вот слава тебе, господи! Сейчас подогреем. Замаялись мы без дров. Хмеля не видел?    

—           Видел.

—           Как с дровами? Привезли ему?

—           Увезли, а не привезли.

—           Что увезли? — спросила Авдотья тревожно.

—           Дрова... Украли все наши дрова, — ответил Арко, растопляя печку.            

—           Неужели все?

—           Все подчистую.

—           Господи! Вот еще беда-то! И верно: где худо, там и рвется. Ведь сколь раз я ему говорила, чтобы скорее вывезти! Вот тебе и на весь год хватит, — заплакала Авдотья.

—           Охов твоих теперь тоже на весь год хватит.

—           Как же не охать, сынок, ежели дров ни полена!

—           Охами тоже печку не растопишь.

—           Знамо, не растопишь, коли дров нет.

—           А печка все-таки топится.

—           Так это сегодня.

—           Растопится и завтра.

Авдотья ласково, с благодарностью посмотрела на маленького хозяина, и его неунывающий вид наполнил сердце матери гордостью и надеждой.

—           Садись скорее, ужинай. Похлебка остывает, - снова напомнила мать.

—           Сейчас, только руки помою; в мазуте они у меня.

 Печка уже шумела, разливая благодатное тепло.

— Бушует! — одобрил Арко, улыбаясь. — Паленым запахло откуда-то... Ах, ты, псина, всю шкуру себе oпалила. Ну вот! Теперь еще пуще будешь зябнуть! Иди-ка, проветрись. О дровах не заботишься, а греться ты первая, — упрекал он свою любимицу.

Собака пьяной походкой отошла к порогу и упала на пол. Откинув далеко голову, она вытянула длинный розовый, как ленточка, язык и, дергая животом, тяжело дышала.

—           Напарилась. Язык-то на полверсты растянула; убери-ка, наступлю!

Арко сел ужинать. Мать поставила на стол лампу.

—           Не знаешь, когда получка будет сынок?

—           Числа двадцатого обещают, — ответил Арко, проворно расправляясь со скудным обедом.

—           Экая беда! Ждать полторы недели... И пенсию тоже через полторы недели обещают. А у нас муки еле-еле до субботы дотянуть. И денег ни копейки.

—           Послезавтра поездным платить будут, и у меня, наверное, полтина появится; я хотел книжку одну купить, да, видно, не придется.

—           Откуда ты получишь полтину? — заинтересовалась мать.

—           Получу у машиниста Горелова. Два раза с Малой Кушвы коробку ему из дома приносил. За это.

Он закончил скромный ужин и молча сидел за столом.

— Больше угощать нечем, сынок, — пожалела мать.

Убирая со стола посуду, Авдотья опять вспомнила о краже дров.

—           Так все дрова увезли, сынок?

—         Говорили уж об этом, мама.

—           Как же мы теперь отопляться будем? Этакие морозы стоят. Картошка в подполье подмерзла; если топить реже, тогда и вовсе пропадет.

—           Придумаем что-нибудь. После получки возьмем лошадь и сами за дровами в лес съездим. Все-таки дешевле будет. А пока я буду приносить из депо, — заявил сын.

— Нет, Аркаша, из депо не таскай. Увидят — беда: либо с должности сгонят, либо еще хуже — под суд отдадут.

—           Все берут, кто победнее. А меня никто и не увидит, не попадусь, - заверял сын. Немного помолчав, он решил порадовать мать.

—           Мам, а я сегодня в слесарные, ученики у Митрича просился. Сначала говорил — нельзя, что молод я, а потом раздобрился. Парнишка, говорит, ты хороший и если будешь стараться, то перед пасхой я тебя переведу. Только, говорит, спрыснуть надо, бутылку ставь. Говорим мы с ним и не видим, как дядя Хмель сзади подошел. «Постыдись, говорит, старая пиявка, с сироты рвать!».

—           Он любит магарычи схватывать, — заметила Авдотья, — правильно: пиявка.

—           Митрич пристыдился и даже закашлял вдруг. «Годов мало парнишке, вот что». А дядя Хмель хохочет: «Разве они вырастут, если ты их водкой польешь?» Митрич опять закашлял. Тогда дядя Хмель шапку ему на глаза нашлепнул, немного обругал, по-дружески, не строго, и говорит: «Обязательно устрой парня. А годы ему мы с тобой в пивной подсчитаем». Тут дядя Хмель ушел к своему паровозу, а Митрич мне: «Если будешь стараться — устрою».

—           Так ты и старайся.

—           Я и то постоянно шкалики из кабака ему приношу. Мам, а слесарные ученики рублей по девять в месяц зашибают! Во как!

—           Дай-то бог. Мы бы немного ожили тогда, - сказала тихо Авдотья.

—           Разве сейчас мы неживые? Ведь живем...

—           Не живем, а маемся, сынок. Я была у Броневских сегодня. Вот они живут. Все сыты, одеты, обуты, в тепле; кругом довольство.

—           Зачем ты к ним ходишь? — нахмурился сын.

—           Постирать хотела! Не нуждаются. Жалованье барину прибавили, держат кухарку, двух горничных. За что выпадает такое счастье людям?

—           За что? За деньги, — кратко заключил сын.

—           Известно. Деньги и есть счастье, — согласилась мать.

—           В прошлом году отец Петр нам в школе говорил, что не в деньгах счастье,— вспомнил Арко школьные премудрости.

—           А нам нынче он говорил об этом, — вмешалась Нина, сидя за букварем.

—           Ежели отец Петр говорил — значит правда,— заметила мать.

—           Тю-у! Правда! Дядя Хмель говорил: ее на небо взяли. А про счастье— что оно дуракам дается, вот что!- азартно заявил Арко.

—           Слушай ты Хмеля, он наговорит. Вот у Броневских так верно, кругом счастье. Все живут в довольстве да в радости. Стасик уже в третьем классе, первым учеником идет. Потом его отдадут в реальное, а после в Москву. А Вандочку— в Варшаву, в какой-то... я даже не выговорю. Оба уже на рояле играют, — сообщала Авдотья семейные радости своих бывших господ.

—           Ну и пусть тренькают, и черт с ними! Первым учеником идет... Знаю я этого первого подлизу. А мы и с неученьем-тьмой проживем...

Кукла подняла голову, прислушалась и свирепо зарычала.

—           Ты чего? Будто гром у тебя грохочет в горле-то?— спросил Арко собаку.

Кукла оглянулась на оклик, выпустила было влажный язык и, подышав раскрытым ртом, оглушительно залаяла.

—           Вишь ты, сторожиха! Иди-ка на мороз, охраняй!— сказал Арко, и собака шмыгнула в открытую дверь. Во дворе она рассыпала басистый лай, а потом приветливо заскулила.

—           Кого-то знакомого встречает, — заметил Арко, прислушиваясь.

В избу вошел плотный, широколобый, с рябоватым лицом, дружок Арки.— Ленька Канавин. Мальчик быстро развязал наушники большой меховой шапки и громко поздоровался.

—           Здравствуй, Леня! Проходи вперед, садись, гостем будешь, радушно пригласила Авдотья.

Лёнька положил на кровать украшенную петухом школьную сумку, прошел к столу и очень осторожно сел на свободный конец скамьи.

—           Почему такой пасмурный, Леня?— ласково спросила Авдотья.

—           Отчего веселиться, ежели тятя вожжами отдубасил. Весь зад испечатал и садиться не на что.

—           За что это он тебя? — насмешливо спросил Арко.

—           Хотя бы ты не смеялся, — бросил угрюмо Ленька.

—           Напроказил что-нибудь? — спросила Авдотья.

—           Н-нет, почти зря. Пришел вчера от обедни, да налакался где-то. Отец Пес ему нажаловался, будто я балуюсь здорово, плохо учусь и закон божий вовсе не знаю. Я сказал, что врет поп, а тятя остервенел и ну полосовать. А вожжи у нас вон какие...

—           Ты, Ленька, и верно ведь закон-то не знаешь, — заметил Арко.

—           Правда, плоховато, но зачем врать, будто уж вовсе не знаю. Да и откуда знать, если ни слушать, ни читать про него неохота. А поп любит, чтобы по-славянски ему размалевывали. Славянские буквы вон какие закорюки. Да и слова такие, что сналету не разберешь. Я спрашивал попа: бог русский, а почему с ним по-славянски говорят? Аз, ны, како, аще, дондеже, абие, идоша, приидоша. Даже на ругань немного похоже. Вот отец Пес и не любит нас двоих: меня — за лень по закону и за выдумки, а Петьку Пичугина за то, что он смелый и спорит часто. На прошлой неделе занимался он у нас по закону, а потом спрашивать начал. «Скажи-ка, Иван Добротин, где жили святые богоотцы Иаким и Анна?» А Ванька - тоже мастер на выдумки — возьми да и брякни: «В городе на заре там». Поп рассвирепел и кричит: «Балда, кто тебя так учил?» А Петька Пичугин Ваньке на выручку — и врет: «Вы учили, я так же понял». Поп еще больше сердится: «Я вам говорил — в городе Назарете, а вы какую ерунду порете?» Спустил зло, помолчал и спросил Ваньку о том, как распяли Христа при Понтийстем Пилате. Сам смотрит в книгу и будто не слушает, точно кот с мышью играет. Ванька по глупости начал всякую всячину молоть, чтобы насмешить. А поп слушает. И когда Ванька, вместо Понтия Пилата, Пантелея Филатова помянул, тогда отец Пес зарычал пуще вашей Куклы. Без обеда, кричит, тебя на целую неделю, маленького мерзавца! А Ванька хоть бы что — смеется и говорит: «Я, батюшка, побольше вырасту потом». Ну, тут уж попина остервенел весь да ка-э-э-эк брякнет Ваньку линейкой по башке! Глядим — у Ваньки волдырь во весь лоб. И храбриться наш Ваня перестал, заревел как теленок. Ох, и злющий отец Пес! Не поп, а храпоидол.

—           С вами иначе нельзя. Вы ангела из терпения выведете, — промолвила порицающе Авдотья.

—           А в прошлом году, мама, когда отец Петр к нам в первый раз в школу пришел, вот весело было! — начал Арко.

—           Это когда все читали? Ага? — засмеялся Ленька.

—           Ага. Ну, приходит он в наш класс, мама, и начинает проверять, как мы читаем, Фаина Петровна вызвала Нюрку Бабкину. А у Нюрки голосок, как у мышонка, и читает она прытко-прытко, ничего не поймешь. Как она начала шпарить, как начала! Отец Пес глаза вылупил и говорит Нюрке: «Постой ты, чечетка! Разве так можно читать! Вот как следует читать». Взял он у Нюрки книжку,— дай-ка букварь, Нинка! — И вот так начал:

Арко раскрыл книгу, оттопырил нижнюю губу, выпятил живот, громко прокашлялся.

«На-аши пре-едки — сла-авяне бы-ли язы-ычники. А ани ве-ерили ва-а мно-гих ба-агов, ста-авили в честь  ида-алов, па-акланя-ались им и при-инасили же-ертвы. Во-от как надо читать, дети!» — закончил Арко.

—           Точно, как отец Пес, только голос тоньше. Тебе Арко, уж можно всенощную служить! — громко смеялся Ленька.

Не могла скрыть улыбки и Авдотья. Но она тут же спохватилась и строго заметила:

—           Грешно передразнивать, а священника и подавно.

—           А почему? — спросил недоверчиво Арко.

—           Нельзя! На батюшке чин ангельский. Он вроде святого, — доказывала Авдотья.

—           Ого, святой!— фыркнул Арко и что-то пошептал на ухо Леньке. — Костя Истомин говорил! — уже вслух добавил он.     

—           Что такое? — спросила Авдотья.

—           Тю-у! Святой, а... к Саше Бояркиной ночевать ходит... с чином-то, — рассыпался Ленька озорным смехом.

—           Очень уж умны вы, много знаете, болтаете зря, — сказала Авдотья сердито.

—           Почему зря, если Костя сам видел, как отец Пес утром из-под черемухи вылезал. Костя с другими парнями собираются гриву ему окарнать.

—           Ну вас совсем. Давайте-ка лучше читайте вслух что-нибудь, — посоветовала Авдотья.

—           Либо сказку расскажите, парнишки, — добавила Нина, положив на букварь белокурую сонную головку.

—           Ну, сказочница! Тебе бы всё вранье слушать про царевичей да про лебедей разных. Заваливайся спать — у тебя уж глаза сузились, — сказал Арко сестре и повернулся к Леньке: — Что вы кроме закона еще проходите?,

—           Всё. По арифметике дроби сейчас изучаем, — напустив на себя важность, ответил Ленька.

—           Для стрельбы, что ли? Такие кругленькие, из свинца?

—           Не-ет, это совсем другое дело, — снисходительно улыбнулся Ленька, доставая из сумки тетрадь.

—           У охотников дробь для стрельбы свинцовая, а эта — для счету. И без этой дроби никак нельзя обходиться. Всем грамотным людям их знать надо, а машинистам — и подавно.

—           Но-о? — удивился Арко, заглядывая в лицо своего просвещенного друга.

—           Вот те и но-о! Ежели подсчитать что надо, то они всегда на простых дробях орудуют. А разные техники — те на мелких, ну, а инженеры, вроде отца Стаськи Броневского, так они на самой мелочи работают. Так нам Фаина Петровна объясняла.

—           Здорово! — удивился Арко. — Как думаешь. Ленька, дядя Хмель дроби знает?

—           Гм!.. Еще бы! Чтобы дядя Хмель — такой машинист — и дроби не знал!

— Расскажи, какие они, дроби! — просил Арко, нетерпеливо ерзая на скамье.

—           А ты гляди сюда: вот половина чего хоть— называется одна вторая. Половина копейки—грош - тоже одна вторая. Это вот одна треть, одна четверть, как полушка, и как угодно, хоть до сотни. Но одна вторая больше одной третьей, гораздо крупнее ее.

— Как больше? Ведь тройка всегда большей была, - не понял Арко.

— Это верно. Три больше двух, а одна вторая все-таки больше одной третьей, потому что часть в ней крупнее, - доказывал Ленька, старательно чертя на тетради корявые цифры.

- Ну, это ты, Ленька, загибаешь.

—           Ничего не загибаю. Ты бы что лучше взял, если бы дали бесплатно, полфунта или четверть фунта копченой колбасы?

—           Какой дурак даст бесплатно?

—           Да для примера это.

—         Знамо дело, взял бы пол фунта.

—           Правильно. Полфунта — одна вторая, а четверть - одна четвертая. Понимаешь теперь?

—           Вишь ты как! Вырви-ка этот листик мне, я его еще погляжу потом.

—           Бери. Разве мне жалко.

—           А хорошо тебе, Ленька, с отцом-то: учишься и учишься, сколько влезет, — сказал Арко завистливо.

-    Не шибко хорошо... Тятя сказал мне, что пятый класс кончу, и баста. Я, говорит, не каторжный, чтобы такого балбеса до женихов в школах учить. Да мне больно и жалко. Вот кончу пятый класс и вместе с тобой робить в депо пойдем. А ты тоже не горюй... Другой раз без отцов даже лучше — пороть некому. А то попадется отец вроде моего — замаешься... — говорил Ленька.

—           Вот дурной! Пусть порет, только бы в школе учил. А ежели бы мой тятя жив был, так обязательно бы меня и даже выше пятого класса. Учил бы, я его знаю.

—           Он-то учил бы, да школа не учила. Ведь из школы-то тебя, Арко, выгнали за драку, — напомнил Ленька.

—           А не выгнали, так сам ушел бы. Когда тятя сгорел на мартене, а мама хворала, да есть было нечего, тогда уж не до ученья. Надо было на хлеб деньги зарабатывать.

—           А здорово ты тогда наклепал Стасику! — восторженно вспомнил Ленька.

—           Хулиганами растете, и всё тут! — заметила Авдотья сердито. — Из-за этой драки Марина Казимировна всё еще сердится, и мне стыдно ей в глаза глядеть.

—           Чего тебе стыдиться? Ведь не ты наклепала, тетка Авдотья, — рассмеялся Ленька.

-       Арко-то мой сын? Я его воспитываю. Как не стыдиться?!

—           Нечего стыдиться, потому что Арко за дело отдубасил пана. Пусть знает, как напрасно на человека жаловаться. Засунул куда-то свою золотую ручку и к учительнице с ябедой: «Прибоев ручку украл». А потом я сам видел, как он эту ручку в своей же сумке нашел. Разве Арке необидно было понапрасну стоять на коленях?! Ну, когда вышли из школы, Арко и дал ему жару: «Вот тебе за вора, вот тебе за подтирушку, вот тебе за подтирушкина сына!» Новую чесунчевую рубаху — в ленты, морду — в кровь, а самого пана в грязь втоптал. Я сначала хотел помогать Арке, а потом пришлось его же с пана стягивать, — весело смеялся Ленька.

—           Больно хорошо, похваляйтесь! — сердито бросила Авдотья.— Отец Петр правильно сказал тогда Хмелю: «Не хлопочите за такого испорченного мальчика, все равно его нельзя оставить в школе. Сегодня такой головорез товарища избил, потом он на урядника с кинжалом кинется, а там, смотри, — в инператора бомбу бросит».

—           Отцу Петру учить да ругать бы всех, а сам тоже гусь хороший. Вот доходит он к солдаткам, остригут ему парни косу, — возразил Ленька. — А ты, Арко, школы не жалей. Скоро мы с тобой вырастем большие, будем холостяжить и в депо робить пойдем. Расскажи теперь ты что-нибудь про паровозы, — просил Ленька.

—           Ну, паровозы — это тоже совсем другое дело, - теперь уже важничал Арко. — У них, как у живого человека, может быть, всё есть.

—           А ты не загибаешь?

—           Спроси у кого хошь из деповских.

—           Как у человека?

—           Ага! Есть питательные трубы. По этим трубам паровоз воду сосет, водой питается. И еще есть карманы.

—           Карманы! У паровоза? А что в них кладут?

—           Думаешь, такие, как у пальтов? Вот чудак!

—          Ну, а какие же?

—           Нет, в них ничего не кладут. Карманы эти для того.

—           Для чего же?

—           Без паровоза ты все равно ничего не поймешь. Приходи ко мне в депо, там я тебе покажу их. Еще у паровоза есть рубашка.

—           Но-о? А штаны?

—           Штанов, кажется, нет. Зато есть кожух. Только он не из овчин сшит, а из железа склепан.

—           Вот как! Это здорово! Еще что?

—           Есть еще подушка, только не перовая.

—           Какая же?

—           Паровая. Она, понимаешь, не из пера, а из пара.

—           А ты не врешь, Арко?

—           Какая мне прибыль от этого?

—           Разве на пару можно спать? Обожгешься ведь...

—           Вот чудак! У паровозов только так называется, да всё не такое. Есть еще мертвая точка. Как на нее паровоз встанет — точка: никуда не уйдет, стоит замертво, как покойник.

—           А если ехать требуется?

—           Машинисты знают, что сделать.

—           Вот это — да! Как это ты всё знаешь, Арко?

—           Очень просто. В «брехаловку» хожу да слушаю, что говорят машинисты. У слесарей в депо спрашиваю, сам разглядываю.

Попав на любимую тему, Арко мог говорить бесконечно, с неослабевающим интересом. Тут горячо обсуждалась необходимость промывки котлов, и капитальный ремонт паровозов, и причины горения букс, и то, с какими скоростями могут ходить поезда, и множество других железнодорожных проблем. Если тема иссякала, переходила к другой, обсудив третью, возвращались к первой, и так незаметно пролетали длинные зимние вечера.

—           Знаешь что? Заячьи шкуры по восемнадцать копеек покупают. Пойдем в воскресенье в лес, петли ставить?— предлагал Ленька.

—           Пойдем, я согласен.

—           Только у меня денег на проволоку нет.

—           Я у дяди Хмеля выпрошу фитильной. У него много на паровозе.

—           Ладно. А пойдем, знаешь, куда? Пойти бы на Ватиху, там, говорят, зайцы табунами ходят. Только до Ватихи далеко.

—           А мы на поезде. Товарные там по подъему тихо ползут — спрыгнем. Обратно пешком.

—           Давай! А в субботу вечером на каток пойдем. Там дыра есть, можно без билета пролезть.

—           Пойдем! — соглашается Арко и тихо шепчет: — Гимназистов лупцевать. Ага?

—           Ага. А у тебя коньки есть?

—           Будут. Мне Прохор Булавин сковал. Я уж наточил их на точиле.

...Уже давно остыла печка, снова похолодела изба, уже давно мигает желтоватым глазком пятилинейная лампа, допивая последние капли керосина, а неразлучные друзья всё еще продолжают свои беседы. Ленька готовит уроки, сообщает школьные мудрости Арке, а тот, в свою очередь, делится своими познаниями из области железнодорожной жизни.

За окнами потрескивает мороз, рисуя на стеклах замысловатые узоры.

 


  • 0

#12 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 24 Декабрь 2018 - 18:48

Глава двенадцатая

Уныло пролетали годы, серые, однообразные, точно осенние курлыкающие журавли.

Тяжелая имперская машина давно вошла в свою наезженную колею и, не спеша, катилась по привычной ухабин стой дороге.

Пули, штыки и нагайки восстановили нарушенный порядок, и жизнь, казалось, опять потекла по старому руслу. Лучшие представители народа, восставшие против деспотизма, сидели в острогах и тюрьмах, звенели кандалами на каторге, мучились в ссылках, скрывались в подполье. Многомиллионный трудовой народ по-прежнему терпел унижения, тянул невыносимо-тяжелое ярмо жизни и, стиснув зубы, молчал, надеясь на лучшие времена.

Многие «лишние люди» сбились с прямого пути и не находили исхода. Одни из них в гнетущей тоске восхваляли героев Арцыбашева, другие упивались романами Вербицкой, декламировали Надсона, третьи молились богу и между молитвами крутили спиритические столики.

По-прежнему сверкали огнями театры, в ресторанах и барах пели цыганки, играли оркестры, фонтанами лилось шампанское, через край плескалось веселье.

В богатых помещичьих усадьбах восстановилась безмятежная жизнь. Здесь по-прежнему устраивались шумные балы, вечера, гремели бравурные марши оркестров, слышались томные звуки роялей, рыдания скрипок, веселые тосты, радостный смех. По-прежнему разноголосо и пьяно пели, стонали и плакали, изрыгая тяжелую матершину бесчисленные российские кабаки.

Царская Россия находилась в глухом тупике и задыхалась в атмосфере жесточайшей реакции.

Россия напоминала собою большой потушенньй костер, на месте которого остались зола и пепел. Но под пеплом неожиданно вспыхивали искры, загорались огни, наводящие страх на правителей Российской империи.

Оказывалось, что «чернь» не примирилась со своим положением. Она протестовала, требовала условий человеческого существования. В разное время, в разных концах России, то там, то здесь начинались стачки и забастовки, жестоко подавляемые самодержавием.

Утопая в темноте и невежестве, по-прежнему жил и демидовский Тагил.

Старые домны сердито жевали руду, мартены плавили сталь, прокатные цехи выпускали лучшее в мире нержавеющее железо марки «Старый соболь». Привычно и монотонно шумели старые демидовские заводы, пуска в небо тучи черного, удушливого дыма.

Всё так же плыл в воздухе перезвон церковных колоколов, смиренно ходили молиться женщины, заливали сивухой житейские горести мастеровые.

Богатели оборотистые тагильские купцы. Развивая дела, они сооружали новые магазины, надстраивали этажи на своих домах и от больших барышей воздавали посильную мзду господу-богу.

Подновлялись и красились старые храмы, золотились алтари, одевались в серебряные ризы иконы, приобретались новые хоругви. На Вые после большого молебна заложили и строили новую церковь, во всех частях Тагил открылось несколько новых кабаков, увеличились штаты полиции и жандармов. Словом, жизнь шла по старым, суровым законам.

По-прежнему процветали рьяные блюстители порядка - городовые Сокол, Рыкало и Брехунец. Правда, неумолимое время и на них наложило свой отпечаток. Широкие, как полнолуние, физиономии полицейских покрылись морщинами, под глазами отвисли желто-сиреневые мешки, облысели головы, поседели усы.

Броневский в чем-то не поладил с начальником дороги и был вынужден перейти в Нижне-Тагильский горный округ к Демидову. Однако он от этого только выиграл. Материальное благосостояние его росло с каждым годом. И он, и жена еще более посолиднели. В благоустроенной квартире появились ореховая готическая мебель, громадные зеркала, картины, бронза; с окон и дверей тяжелыми складками спадали дорогие портьеры, а на полах покоились зеленые, как молодая трава, громадные ковры. Угол большого, великолепно обставленного зала по достоинству занял новый концертный рояль с перламутровой инкрустацией. Чопорные горничные в белых наколках бесшумно скользили по многочисленным комнатам, поддерживая в доме блеск и образцовый порядок.

Росли и готовились к самостоятельной жизни дети Бро-невских. Станислав уже заканчивал реальное училище, а Ванда воспитывалась в лучшем институте Варшавы.

Все так же исправно водил пассажирские поезда машинист Хмель, давно уже вернувшийся в депо. Он не утратил вкуса к жизни, по-прежнему выпивал, был неизменно весел, всегда каламбурил, изредка философствовал. Время посеребрило курчавые виски машиниста, но он шутливо доказывал, что поседеет еще не скоро, что его волосы лишь запорошило пыльцой с ухабистого жизненного пути.

Где-то в чужих угрюмых краях терпеливо страдал за свои убеждения Макар Пихтин. Изредка он присылал Хмелю исчерканные царской цензурой письма, полные горького юмора и скрытой надежды на лучшие времена.

Авдотья все еще не забыла своего горя. Она часто вспоминала погибшего мужа, но с прежней заботливостью вела свое маленькое хозяйство, воспитывала, как умела, своих детей. Нина окончила начальную школу, училась у портнихи и радовала мать своими маленькими успехами.

Более всех изменился за эти годы Арко. Юркий и подвижной, точно капля ртути, деповский рассыльный, превратился в рослого мастерового парня. Он стал строен, широкоплеч, его неторопливые, уверенные движения говорили о силе и внушали окружающим уважение. Открытое лицо, освещенное строгими серыми глазами северянина, высокий лоб с шапкой русых волос, острый орлиный нос, красиво очерченные губы, низкий, приятный голос, несколько медлительная речь — всё это удачно сочеталось в Аркадии.

 

 

-   Да, брат, ты полностью в форму покойного гвардейца вылит. Фигура, плечики, кулачки все этакое добротное, — часто говаривал Хмель, любуясь Аркадием.

И жил Аркадий на целых четыре года впереди своего возраста. Еще когда Хмель устраивал мальчика рассыльным в депо, потребовалось «состарить» его на эти четыре года. Вместе с метрической выписью Хмель купил  эти годы по рублю за штуку у дьякона Никольской церкви.

Уже четыре года проработал Аркадий на подъемочном ремонте паровозов. Большое старание и острая смекалка помогли ему быстро постичь секреты слесарного дела. Любовно изучал он болезни паровозов и совершенствовался с каждым днем. По привычке, усвоенной с детства, он часто расспрашивал стариков, записывал их советы в замасленную памятушку и, не глядя на насмешки товарищей, все глубже  изучал «душу» паровоза. Став слесарем, он постепенно усвоил разметки деталей, затем – сложные проверки механизмов и, наряду с седобородыми старцами выполнял любую работу.

Старых рабочих удивляла такая жадная любознательность молодого слесаря, и даже «профессор паровозного дела», старый ветеран депо, монтер Митрич не скрывал своего расположения к Аркадию.

— У этого парня голова высокого давления. Заметьте: лет через пять из него хорошая замена мне будет, — говорил он, почесывая ногтем прокуренную рыжую бороду.

Но Митрич ошибся. Он не знал, кто был настоящим учителем этого парня.

Благодаря помощи Хмеля. Аркадий в девятнадцать фиктивных лет блестяще выдержал экзамен на помощника паровозного машиниста и, к великому огорчению старого Митрича, перешел работать на маневровый паровоз.

В частых встречах и длительных беседах Хмель привил Аркадию любовь к машинам и возбудил в нем ненасытную жажду знаний.

Хмеля радовало стремление Аркадия к знаниям; беседуя с ним, машинист наводил его на интересные вопросы, наталкивал на ответы, всё более овладевая молодым пытливым умом. В этих беседах, казалось, неиспользованные знания машиниста вырывались наружу и неиссякаемым потоком изливались на восприимчивого ученика.

Слегка улыбаясь и покусывая кончик черного полтавского уса. Хмель рассказывал о разных странах, о жизни людей, занятных приключениях, капризах и дурачествах царей, попутно присочинял смешные истории про попов, архиереев, вызывая смех своего собеседника.

Иногда он неожиданно мрачнел, хмурился и как-то приглушенно говорил о тюрьмах, о царском каторге, о далеких суровых краях. Перед глазами Аркадия плыли колоссальные синие льдины северных морей, с треском ударялись друг о друга и раскалывались на мелкие куски.

Угрюмым, холодный и величественный протекал Енисей, вставали ужасы Туруханского края, далеко простиралась слепая тундра, вечная мерзлота и жуть непроходимой тайги.

Передавая смысл прочитанного, Хмель попутно давал оценку книгам. От одних он бывал в восторге, другие относил к разряду «так себе», третьи считал вредным хламом, подлежащим немедленному уничтожению.

Иногда после изрядной выпивки Хмель становился угрюмым, говорил с неохотой, скупыми короткими фразами. В эти периоды, глухо покашливая, он доставал из шкафа большую тетрадь, учебник математики, вооружался карандашом.

При виде подобной картины обрадованная Наканоровна крестилась и удалялась на цыпочках: воздавая хвалу создателю «за вразумление неразумного раба божия Ефима».

Часто Хмель приходил с тетрадкой подмышкой в избенку Прибоевых.

—           Задачи решаем? — спрашивал он Аркадия.

—           Мировые или жизненные?

—           Арифметические, — ворчал и морщился Хмель.

—           Ну, что же, решаем арифметические, — охотно соглашался Аркадий, и друзья садились за стол.

Авдотья, подобно наседке, боящейся коршуна, с опаской посматривала на «учителя» — не испортил бы он ученика.

—           Должно быть, в кошельке выветрило, — замечала она с улыбкой.

—           Если на безденежье намекаешь, так ошибаешься, не в этом дело, — бросал Хмель, не отрываясь от книги.

—           Если взялись за задачки, значит, в кармане...

—           Лучше всего не мешала бы ты нам, — ворчал Хмель сердито.

И друзья погружались в пучину математических премудростей. Тишина длилась часами, и лишь изредка прерывалась шепотом, шуткой или незлобивой руганью.

—           Я доканал! Из тютельки в тютельку, по ответу! - объявлял Хмель, обрадованный удачным решением дачи. — А как у тебя? Еще не дошел до ответа?

—           Сейчас кончаю, — отвечал Аркадий,

—           Математика, брат, штука мудреная. Без этой самой математики ни одну, даже самую пустяковую машину  не  построишь. И вообще, за что ни возьмись — без математики как без рук, — говорил Хмель, морща лоб и приглаживая непослушные кудри.

—           Интересно, но трудновато, шут ее возьми! — замечал Аркадий, окончив свою задачу,

—           В этом деле тоже смекалка требуется, А задачи эти, братец мой, еще цветочки. Дальше потруднее, но зато и интереснее. Но обидно вот что: как доходишь до самого интересного места, тут тебе и заковыка! Будто нарочно для нашего брата барьеры построены. Самому понять не под силу, а разобраться — кто поможет? Спроси кого-нибудь из наших техников — вместо помощи на смех поднимут… Нет того, чтобы вечерние школы для взрослых устроить, у нас везде один репертуар: «распивочно и на вынос». Поневоле зайдешь и нахлещешься, — говорил ворчливо Хмель.

—           Кто не хочет—не зайдет, — замечала Авдотья.

—           От нашей скотской жизни все хотят и все заходят, - уверял Хмель. Он закуривал свою трубку, и в клубах дыма казался сердитым и злым,

—           Хуже наших правителей нет на свете. Умышленно в узде да в темноте народ держат. А почему — очень понятно: чтобы послушнее в упряжке ходили.

Затягиваясь дымом, он обращался к Аркадию:

—           С арифметикой и геометрией мы разделаемся. Дроби тоже одолеем. Но есть такая штука — алгебра - вот это орех твердоватый — не скоро раскусишь!

—           А что за орех такой каленый? — интересовался Аркадий.

—           Тоже математика. Только в ней счет ведется на буквах. Это здорово интересно, хотя и непонятно на первых порах. Например, у тебя есть одна неизвестная буква, иксом называется, а все остальные известны. Решают дачу и эту неизвестную букву туда-сюда перебрасывают, будто вагон по разным станциям и полустанкам: возишь его, а что внутри — неизвестно. И только на последней станции вагон открывается — и весь груз на виду. Так же и в алгебре этой. Когда решишь задачу, подойдешь к концу — и всё ясно: икс этот превращается в число. Так я и это осилил. А дальше — застопорило. Ничего не получается. Есть такие задачи, в которых этих неизвестных букв несколько... А то есть еще этакие проклятые корни. Пишутся они вот так, вроде ижицы, с длинным хвостом вправо. Так в этих корнях тоже числа бывают, но добыть их —труднейшее дело. Как будто это, действительно, корни дерева и глубоко в землю вросли. Давай, передохнем малость.

—           Всё это интересно, но мне хочется изучать паровозы. Мы давно уже не занимались, — проговорил Аркадий, вставая.

—           Маленькие дети всегда любознательны. В четыре-пять лет карапузу показывай букву и — баста. А педагоги это не советуют. Ты у меня тоже «дитё». На помощника машиниста подготовился досрочно, и это очень хорошо. Теперь закрепи это практикой, а потом шагай на следующую ступень. Но запомни, что арифметика, геометрия и физика — всё это нужно для изучения того же паровоза,— объяснял Хмель, с улыбкой глядя на своего любимца.

—           Понятно, но мне хочется скорее и больше изучать паровоз. Взял бы ты меня к себе в помощники — вот тогда бы я быстро сделался настоящим тяговиком, — просяще сказал Аркадий.

—           Рановато тебе, Аркадий, на пассажирском паровозе, опыта мало у тебя, — заметил Хмель, морща лоб и разглаживая его рукою.

—           Подумаешь, важность какая! Я — слесарь первой руки, могу исправить любое повреждение. Кроме того, выдержал установленный экзамен и имею свидетельство помощника машиниста, — доказывал Аркадий, хмуро глядя на Хмеля.

—           Свидетельство еще не всё свидетельствует. Еще раз говорю: на пассажирском паровозе нужен большой опыт, а опыт создается годами.

—           Может быть, десятилетиями? — спросил сердито Аркадий. — Я знаю, что старики сначала лет десять-пятнадцать работают кочегарами и помощниками, а потом, когда посыплется песок, их делают машинистами. Вот старцы ухватятся за регулятор и дрожат у него, считая, что добились черт знает каких высот, недоступных для других. Они боятся за свое место и умышленно скрывают свой опыт, как скряги дрожат над своим добришком.

—           Всё, что приобретено большим трудом, трижды дорого бывает, а практический опыт тем более. Его-то ни из каких катехизисов не выскребешь, — возражал Хмель.

—           По-моему, не обязательно повторять одно и то же сто раз чтобы хорошо изучить какое-нибудь дело, — про.должал Аркадий, — А старики именно этим и хвалятся: «Я пятнадцать лет на паровозе, я двадцать пять лет на паровозе». За двадцать-то лет, наверное, профессором можно сделаться. А наши старцы за четверть века не очень многому научились. Во-первых, потому что они малограмотны, а во-вторых, головы их заняты больше спиртными парами. Я убедился, что знания наших паровозных стариков не очень уж... Вообще, пора бы бросить качество работников по величине бороды определять. Неправильная это мерка, и ее давным-давно еще Петр Великий пытался отменить.

—           Ого-го! Да ты прямо как прокурор на стариков-то накинулся! Не ожидал, не ожидал я этого! — перебил Хмель, с удивлением глядя на Аркадия...

—           Обидно же, черт возьми наши порядки! Учишься, стараешься работать изо всех сил, а тебе суют палки в колеса. Ну, чему мне учиться на маневрушке? Нечему. Другое дело ездить бы на поездном паровозе, да с таким машинистом, как ты, например... Я бы кочегаром с тобой поехал, только бы учиться...

Аркадий поднялся с табурета и заходил по избе.

—           Понимаю тебя, дружище. Но знаешь, что при всяком назначении и повышении по службе соблюдается очередь, — заметил Хмель.

—           Я слышал, что многие твои помощники, теперешние машинисты, не назначены были, что ты сам выбирал их.

—           Отчасти это верно, но не вполне все-таки. Ничего, Аркадий, придет время, будешь ты моим помощником, - заверил Хмель, взъерошивая свои волосы.

—           Ну да, лет через двадцать, когда борода вырастет до пояса. А пока арифметику изучать, — невесело пошутил Аркадий и вышел во двор.

—           Запоздал ты учиться, Ефим Петрович. И парня напрасно маешь. Товарищи гуляют, а ты его сажаешь за книгу каждый раз, — с легким упреком сказала Авдотья.

Хмель сердито взглянул на нее, кашлянул и сказал:

—           Об этом не хочется говорить, а говорить надо: учиться, как и умирать, никогда не поздно. Что касается твоего сокровища, так и подавно молчи. Не ты ли боялась, что парень останется неучем и будет подбивать шпалы? Кто поставил его на другие рельсы?

—           Да я что? Разве я против ученья? Только, по-моему, надо бы поменьше, — сразу сдалась Авдотья.

—           А по-моему надо бы еще чаще и больше, надо использовать каждую свободную минуту, чтобы набираться знаний. Пока у парня есть охота да свежая голова — самый раз нажимать на ученье. Всё это в жизни пригодится. А то, смотри, приластится какая-нибудь Евушка, да подкатит соблазнительное яблочко, и тогда аминь наукам.

—           Ты такое скажешь, что... — смущенно пробормотала встревоженная мать.

—           А что? Парень, как тополь, по всем статьям: рослый, здоровый, красивый и с хорошей головой.

Озадаченная Авдотья опустила на колени свое рукоделье и глубоко задумалась.

—           Явление второе: те же и прокатчик Нижне-Тагиль¬ского завода Троха Мосягин с богом данной супругой Филимоновной, — объявил Аркадий. Следом за ним вошли соседи: Троха и его сварливая половина.

Троха поздоровался и сел на скамью, а Филимоновна поспешно крестилась, глядя на икону.

—           Вы о нас не стосковались? Вот мы вечеровать к вам пришли... — говорила она.

—           Кого спрашиваешь, Филимоновна: нас или Николая чудотворца? — осведомился Хмель.

—          Знамо, вас.

—           Не очень знамо. Ему молишься, а нам вопросы задаешь. Неизвестно, как он, а мы давно тоскуем, — усмехнулся Хмель.

—           Шлем курьера—приходи, холера,— добавил Троха.

—           Молчал бы уж, ежели бог ума не дал, — сердито огрызнулась Филимоновна.

Троха молча завернул козью ножку и сосредоточенно крутил ее во рту.   

—           Угости табачком, Петрович!

Хмель открыл большую никелированную коробку, зачерпнул из нее трубкой табак и подвинул коробку соседу.

—           Залюливай, Троха.

Приятели закурили.

—           Табачок у тебя добрый, Петрович, основательный табачок. И дух от него хорош, кхе... кхе... кхе, — хвалил Троха, затягиваясь и кашляя до слез.

- А ты рад навалиться на дармовщину. Эвон какую пушку зарядил! - упрекнула Троху его благоверная.

-   Не тарахти, надоела, - отмахнулся Троха, как от назойливой мухи.          

-  Как дела, Троха? - спросил Хмель.

—           Как сажа бела; надо бы хуже, да некуда, — ответил Троха выпуская клубочки дыма.

—           А что такое?

—           Куда ни кинь — везде клин. Дороговизна, сам знаешь, какая. Заработки снижены, еле перебиваемся с хлеба на квас.  А расходов уйма: на одних пряденниках (лапти металлургов, сплетенные из прядей пеньки, отличающиеся большой прочностью и удобством на горячих работах)  да вачегах  (рукавицы металлургов, сделанные с лицевой стороны из толстой кожи, а с тыльной стороны – из толстого сукна) прогорает черт знает сколько. А тут еще на построение божьего храма лупят по грошу с рубля. Мало еще церквей — новые строят. На жратье еле остается. Хорошо еще картошка своя, натолкаешься ее, как руды, и вертишься у стана смену-то.

—           Н-да... а что мужики?

—           Известно что: ругаются.

—           Ругаются? И помогает?

—           А что делать? Разве выпить да морду уставщику расквасить? Посадят.

Все долго молчали. На стене однотонно тикали большие потемневшие часы; они неожиданно зашипели и отбили семь раз. По сумеречной улице прошла артель парней с веселыми песнями под гармошку.

—           При таких порядках нет никакой охоты к работе, - нарушил молчание Троха, задумчиво покуривая цигарку.

—           Как так? — не понял Хмель.

—           Ну, как же... Демидову мошну набиваем так, что он, слышь, самовары «катеньками» (деньги) кипятит, а сами живем впроголодь. Ведь если бы наши управители да надзиратели накормили нас досыта да не лаялись, как псы, так мы бы гору своротили, честное слово. Уж я свой меднопрокатный цех и ребят наших хорошо знаю. Устрой для них другие порядки, так они... А то, что же? Крыша в корпусе худая, дверей нет, окошки разбиты: дождь, снег, мороз в ветер — всё насквозь идет. Летом еще ничего, а зимой с одного боку жгет, а с другого — промораживает. Нагреешься, взопреешь у валов либо у печи, а потом отойдешь на минуту и вот тебе кха-кха... А оборудование? Станы разбиты, расшатаны так, что мы их чуть не лыком связываем. Печи тоже ни черта не греют. А не нагретую болванку как запустишь в валы, так либо вал пополам, либо локомобиль — тпру, приехали... Дай мне власть, так я бы всё по-своему переделал.

—           Умишка не хватит, — насмешливо вставила Филимоновна

—           У тебя займу, — беззлобно сказал Троха. — Разреши еще закурить, Петрович? — попросил он Хмеля.

—           Я бы так сделал в нашем меднопрокатном цехе, — продолжал Троха, сильно затянувшись новой цигаркой. — Перво-наперво сделал бы я капитальный ремонт крыши, окошек, ворот. Переложил бы заново все нагревательные печи, починил бы прокатные станы, и локомобили заодно, чтобы не останавливались, как ленивая лошадь. Потом обязательно прибавил бы плату рабочим, чтобы люди досыта ели, а не подтягивали пояс каждый день на новую дырку. Вот тогда бы всё пошло иначе. Тогда бы мы такие сорта давали, что прямо на Парижскую выставку посылай. И брака не было бы ни пуда. А так — на кой черт нам стараться для кровососа князя Демидова Сан-Донато, чтобы он сдох вместе со всем потомством, — сердито закончил Троха.

—           Не унывай, Троха. Когда-нибудь сдохнет и Демидов, и другие с ним вместе, — утешил Хмель.

—           Боюсь, что я скорее окочурюсь. Ведь они, паразиты, у печей не горят, и спина у них не трещит за прокатным станом, — раздраженно сказал Троха.

—           Ты пошире смотри, Троха, другими глазами смотри. Трудовой народ терпит-терпит, да и распрямит спину. Самодержавие подавило революцию, а в стране все равно неспокойно. Мать-Россия все еще волнуется. Сколько с тех пор было забастовок! Только у нас, на Урале, если подсчитать: на Тагильском заводе, на Выйском, в Нижней Салде, в Ревде дважды, в Златоусте, в Ляле, в Лысьве, в Мотовилихе дважды, в Шайтанском, в Верх-Исетском заводе, на Богословских угольных копях... Да всего не перечтешь. Надо думать, литейщики, прокатчики, кузнецы и многие другие что-нибудь да выкуют. Жаль, что самых хороших ребят в тюрьму упекли, — задумчиво и серьезно проговорил Хмель.

-  В том и дело. А бастовать без вожаков да врозь - все равно раздавят, — сказал Троха. У нас на заводе про войну болтают. Ты не слыхал, Петрович?

—           Болтают, — подтвердил Хмель.

—           Так ты думаешь, может быть война?

—           Конечно. Добра в России много, ума у правительства скудновато, задора хоть отбавляй. При этих условиях повод к войне всегда найдется. А царям да буржуям война вот как выгодна. И всыплют опять нашим по первое число,— усмехнулся Хмель.

—           Почему так думаешь? Русский солдат самый лучший, самый храбрый, — возразил Троха.

—           Солдаты — да, а генералы никуда не годятся. Большинство — шкурники, трусы да предатели. Японцев считали макаками, шапками закидать грозились, а макаки утерли им нос, — сказал Хмель.

—           А про светопреставление в газете не пишут, Петрович? — справилась Филимоновна.

—           Не пишут, — ответил Хмель серьезно, думая о чем- то другом.

—           А может оно быть?

—           Вполне возможно.

—           Вот видите. А болтают, будто ты в бога не веришь.

—           При чем здесь бог? Люди и без него могут светопреставление сотворить.

—           Нет, светопреставление бывает только от господа-бога. За грехи наши господь спалит адским полымем всю землю, — заявила Филимоновна.

—           Славный костер получится, — рассмеялся Хмель.

—           Батюшка отец Петр проповедь читал после обедня, шибко страшно. Бога, говорит, начисто позабыли и это.., что же еще?

—           Занимаемся чревоугодием, прелюбодеянием, храм божий не посещаем, мзду господу не воздаем, — дополнил Хмель, видя затруднение Филимоновны.

—           Во-во, правильно! Ты в это воскресенье у обедни был, что ли, Петрович? — спросила баба.

—           Я и без этого знаю наперед за пятьдесят два воскресенья, что скажет отец Петр.

—           Ну, это уж ты врешь!.. — усомнилась Филимоновна и, помолчав, продолжала: — И пошлет, говорит батюшка отец Петр, за грехи наши тяжкие, пошлет господь... что же?..

—           Как что? Глад, мор, кровопролитные войны, — вставил Хмель, умело подражая церковному чтению.

—           Опять правильно! — подтвердила Филимоновна под общий смех. — А то еще странник божий проходил на прошлой неделе, — продолжала она. — Этот странник говорил, что звезда с хвостом, которая в прошлом году, кажись, была — знамя божие и тоже войну предвещает...

—           Что-то плохо вы считаете с божьим странником. Знамение-то божие не в прошлом году было, а осенью, когда умер граф Толстой. Значит, с этой осени четвертый год пошел, — заметил Хмель.

—           Ну, это все равно. Так звезда эта с хвостом может войну предвещать? — добивалась Филимоновна,

—           Не может, потому, что движение комет не зависит от глупостей царей и королей, — пояснил Хмель.

—           Если странник божий так говорил — значит, может. Ты сам ничего не знаешь, — заявила Филимоновна.

—           А почему же ты меня обо всей этой ерунде спрашиваешь?— невозмутимо спросил Хмель.

—           И в самом деле, хватит тебе язык чесать, мать игуменья. Пойдем-ка домой, мне завтра с пяти на работу,— сказал Троха супруге.

—           Действительно, пора по домам,— согласился Хмель, вставая со скамьи. — Звезда или там комета, а светопреставление все-таки будет, Троха. Так говорил Макар Пихтин; а я ему верю! — проговорил он, медленно одеваясь.

—           Подождем, — задумчиво сказал Троха, поняв ясный намек Хмеля.

Приятели еще раз закурили, простились с хозяевами, и пошли домой.

 


  • 0

#13 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 25 Декабрь 2018 - 16:22

Глава тринадцатая

Рабочая молодежь Тагила, не принятая в местах общественных увеселений интеллигенции, после трудового дня гуляла и веселилась в своих избах и на улицах окраин. В погожие летние вечера девушки собирались где-нибудь под окнами, на завалинке и разливались проголосными песнями. Далеко по вечерней заре неслись девичьи песни о радостях и печалях, жалуясь и призывая «милёнка». И эти песни привлекали тех, кому они пелись. Откуда-нибудь из переулка выходила артель парней, громко распевающих частушки. Впереди выступал пленитель девичьих сердец — раскудрявый гармонист, наигрывая на двухрядке.

В будни, когда парни были трезвы, они ходили чинно, спокойно, все вместе в один ряд. На каждом фетровая шляпа-панама, вышитая рубашка, стянутая шелковым поясом с кистями до колена, суконный пиджачок «внакидку», брюки «с напуском», а на ногах щегольские лакированные сапоги.

Вот «миленки» подходят к распевающим девушкам, замолкает гармонь, прекращаются песни, и с веселыми шутками-прибаутками молодежь здоровается. Затем начинаются игры, пляски, кадриль, веселые песни до утренней зари.

Зимой молодежь веселилась в просторной избе, где обычно сидела невеста. Она «сидела» до свадьбы три-четыре недели; по вечерам к ней приходили подружки и под хоровые песни помогали готовить приданое. Сюда же вместе с женихом являлись парни; они шутили, смеялись, пели, играли на гармонике, бесшабашно весело плясали.

Шутки и смех продолжались всю ночь, а утром молодежь расходилась по домам. Так парни и девушки окраин знакомились, свыкались, так завязывались новые свадьбы.

Часто из-за пустяков тагильские парни враждовали и дрались между собой. В каждой окраине были свои атаманы, которые состязались в храбрости и силе, вставая за честь своей окраины. Железный рудник воевал с Ключами, Малая Кушва с Выей, Тальянка с Первой частью.

Ночь всегда имела свои неписанные законы, и под ее темным покровом часто происходили драки. При этом в ход пускались вывороченные колья, трости-ломики, свинцовые кистени, полуаршинные кинжалы, топоры, револьверы, охотничьи ружья. Не проходило ни одного праздника без жестокой и бессмысленной драки с увечьем и даже убийствами.

Аркадий Прибоев знал из книг о существовании иной, более интересной жизни, и потому бесцельно ходить по улицам, плясать нелепые кадрили, драться и хулиганить, у него не было никакого желания. Придя с работы, он долго и тщательно мылся, наскоро закусывал и принимался за чтение. Если не приходил Хмель, Аркадий мог читать целый вечер, не сказав никому ни слова. Книги он проглатывал пачками; взамен откуда-то приносил другие и опять жадно и без разбора читал.

Обеспокоенная Авдотья даже пожаловалась как-то Хмелю, высказав опасение: «Не зачитался бы парень».   Хмель успокоил Авдотью, но со своей стороны неодобрительно отозвался о такой страсти к чтению.

—           Надо читать не спеша, и прочитанное с жизнью сличать, иначе уйдешь в сторону от нее,— выговаривал он Аркадию, перебирая на столике стопку книг. — А потом — для чего читать всякую чепуху? И в таком количестве?

—           Ты - что, посоветуешь мне на вечёрки ходить, водку пить или податься в заведения на Кочковатку? — спросил Аркадий, взглянув исподлобья на Хмеля.

—           Ничего этого я тебе не советую. Но читать без разбора всякий хлам тоже ни к чему.

—           Ну, у меня уже свои усы прорастают, — ответил Аркадий, углубляясь в книгу и давая понять, что разговор на эту тему закончен.

—           Дело твое, конечно, — проговорил Хмель, переглянувшись с Авдотьей.

—           Вот и я так же думаю, — согласился Аркадий.

Иногда он уходил в электротеатр «Иллюзия» и, просмотрев фильм, еще более скучнел. Заходили приятели, приглашали на вечёрки. После настойчивых уговоров, Аркадий нехотя собирался и, стыдясь горланивших друзей, шел позади них. Несмотря ни на какие доводы, танцы он считал глупейшим занятием и на вечерках обычно скучал. Поглазев час-два на танцующих сверстников, он поспешно уходил домой, жалея потерянное время. А дома снова садился за книгу и, отрываясь от действительной жизни, находил в этом удовольствие.

Льстивые соседки Авдотьи частенько хвалили ее сына: «Лучше красной девки твой парень: не пьет, не курит и дома всегда. Не повредился бы только от книжек этих, как Вася Лужа!» — высказывали они свои опасения. Авдотья знала историю Васи Лужи, зачитавшегося религиозными книгами и недавно умершего мужика. Такие разговоры огорчали и беспокоили любящую мать и наводили ее на грустные размышления.

Наедине она вспоминала свою убогую, серую жизнь, воспитание детей, их интересы, забавы, игры. И ей казалось, что Аркадий действительно не похож на своих товарищей. Он часто спрашивал советов других, внимательно выслушивал их, иногда одобрял, но сам делал как-нибудь иначе, и всегда у него получалось неплохо. Несмотря на свои юные годы, он во всем проявлял самостоятельность. Даже одевался Аркадий не так, как его товарищи. Он носил простую, тёмно-синюю пару, белую рубашку, затянутую узким ремешком, скромные, без яркого блеска, хромовые сапоги, кожаную куртку и серую кепку. Всё это удивительно хорошо подходило к стройной фигуре Аркадия и выгодно отличало его от других парней.

Трагически потеряв мужа, Авдотья все свои чувства перенесла на детей. Она жила только для них, любила детей как-то болезненно, точно боялась их потерять. Особенно любила сына.

В тиши бессонных ночей Авдотья сравнивала поведение сына с поведением его товарищей и находила, что сын живет какими-то иными интересами, и это иногда радовало, а иногда пугало ее. Но еще больше пугала молчаливость и внешняя грубоватость сына.

«Характером в деда Иосифа пошел, — размышляла мать и тут же вспоминала свое мрачное детство. — Спаси бог, ежели будет таким скандалистом, как покойный батюшка, не тем будь помянут, царствие ему небесное. Да ежели еще пить начнет... — И мать тяжело вздыхала. - А этот всегда спокоен, обходителен, тих...» — Однако вспоминался недавний случай, когда пьяный машинист грубо обругал Аркадия, а он выбросил грубияна из паровозной будки. Только благодаря вмешательству Хмеля и тому, что отрезвевший потом машинист сам понял свою вину, скандал не получил огласки.

В свободное от работы время Аркадий охотно помогал матери по хозяйству.

—           Ты за дровами, мама? Подожди-ка, я тебе их сейчас приволоку, — говорил он, поспешно шел во двор и приносил такую охапку дров, что мать благодарила и, смеясь, уверяла, что теперь обеспечена на целую неделю.

—           Аркаша, не сделаешь ли ты мне вот здесь маленькую полочку — всю жизнь маюсь, некуда посуду положить, — просила мать. Сын тотчас же брался за инструменты, и через полчаса, к удовольствию матери, полка была готова.

—           Что — нож опять не режет? Дай-ка, мама, я его набулачу, — говорил Аркадий и «набулачивал» нож так, что потом Нина, с непривычки обязательно порезав пальцы, ворчала на «услужливого медведя».

— Ну, что еще сделать, мама? Воды принести? Нина ведь не скоро придет. — Аркадий брал ведра и охотно шел к колодцу за водой.

—           Спасибо, Аркаша, теперь всё сделано. Отдыхай,  читай, делай теперь свое дело, — говорила Авдотья, очень довольная сыном.

Когда Аркадий приносил домой и передавал матери получку, он часто советовал ей приобрести что-нибудь для себя.

—           Купи себе новые башмаки, мама.

—          Для чего мне? У меня еще старые не износились.

—           Стоптанные, в них стыдно ходить.

—           Господи, куда мне, старухе, ходить!

—           Ты еще не старуха и не нищенка. И мне стыдно, что моя мать ходит в худых башмаках. Понимаешь? Значит, купи башмаки обязательно, — говорил хмуро и чуть грубовато Аркадий.

Выросшая в тяжелом сиротстве и почти не видевшая супружеской ласки, Авдотья так хотела видеть ласку детей. Она была так рада ласке сына, который сделался теперь ее главной опорой!

А время летело. Аркадий уже ездил помощником поездного машиниста. Жил он по-прежнему, чередуя работу с отдыхом, паровозы с книгами и домашним досугом. Иногда на него нападала непонятная скука. Он брал «Катехизис ж.-д. машиниста» — не читалось, раскрывал «Больные паровые машины» — откладывал их в сторону, перечитывал растрепанные номера Шерлока Холмса — надоедало, и он уходил из дома. В раздумье он тихо шагал к пруду или на реку, к Красному камню, купаться. Иногда уходил в лес, часами бродил по берегу реки, валялся в густой траве, и мысли его летели туда, ввысь, в голубую лазурь, к этим тающим беленьким облачкам. Бывало тоскливо. Тело наливалось незнакомой истомой, постукивало в висках, пронизывали непонятные ощущения, хотелось сделать что-нибудь особенное, непохожее на то, что делали другие и что до сих пор делал сам. Но что сделать — он не знал. Всё было обычным: и жизнь, и работа, и окружающие люди.

Однажды после получки Ленька Канавин, который перешел из завода в депо и работал теперь слесарем на подъемке, позвал Аркадия пойти вечером в «Иллюзию».

—           Картина такая, что закачаешься, — соблазнял он товарища.— Сплошные приключения, трюки, убийства. Господам со слабыми нервами и ходить не советуют. Так и в афишах напечатано.

—           Значит, мне нельзя, — усмехнулся Аркадий.

—           Ты не валяй дурака! Заходить, что ли?

—           Заходи, — согласился Аркадий, подумав.

—           Ты какой-то... Живешь как-то смешно, — говорил Ленька на пути в кинематограф.            

—           Если смешно, так смейся.

—           В самом деле: почему ты никуда не ходишь и от людей прячешься?

—           От людей я не прячусь, хотя и надоело мне глядеть на них, а ходить... куда ходить?

—           Мал для тебя Тагил? Туда, куда все ходят. На вечёрки, например. Там девки — веселье.

—           И девок я видывал тоже.

—           Ну и что? Для того живем. У Петьки Лунева и Ваньки Добротина уж по две зазнобы есть. Во как! Я тоже закрутил с одной из Тагильского Кривуля. Девка — что надо. Манькой зовут.

—           Ну, а мне это трепанье с девками не нравится, - бросил Аркадий равнодушно.

—           Ты мне арапа не заправляй. Не нра-вит-ся-я, — передразнил Ленька. — Просто смелости у тебя нет; ты подойти к девке боишься,— думаешь, лягнет.

Из кинематографа они тихо возвращались в свой Beресовник. Разговоров накопилось такое множество, что, подходя к дому, друзья не хотели расходиться.

—           У нас еще верст на десять разговоров осталось,— сказал Ленька. Аркадий молча  показал на сваленные бревна, против дома подрядчика Кондрата Дробинина. Они сели на толстое бревно. Незаметно наступила полночь, а приятели все еще продолжали говорить. Усталые от впечатлений дня, они зевали, а расходиться не хотелось.

—           Это Серьге что ли он дом строить собирается? - спросил Аркадий.

—           Черт его знает! Есть лишние деньги и строит, - равнодушно ответил Ленька. — Хотя Серьга, слышь, на офицера учится. Для чего ему дом? Офицерам везде бесплатные квартиры.

—           Разве есть такие школы? — спросил Аркадий.

—           Наверное, есть. Не с эполетами же офицеры родятся.

—           Я бы не хотел быть офицером. Вот сделаться техником — это другой коленкор!— говорил Аркадий, лежа на бревне и разглядывая звездное небо.            

—           Стаська Броневский кончил реальное и нынче  в Москву уезжает. На инженера учиться будет, — сообщил Ленька.

—           А мы с тобой кем будем? — спросил Аркадий.

—           Кончим курс своей науки и пойдем в пономари, — беспечно смеясь, ответил Ленька. Помолчав, он глубоко вздохнул и серьезно добавил:

—           Ничего, Арко, проживем и мы. До машинистов как-нибудь добьемся — разве плохо?

—           Ага, дожидайся седой бороды, — согласился Аркадий. — Так вот всё и идет. Ежели деньги есть, то учись хоть на астронома.

—           Что такое астроном?

—           Есть такая высшая наука, которая изучает небо, звезды, —ответил Аркадий, продолжая рассматривать украшенный блестками звезд темный свод неба. — За деньги всё можно...

—           Кроме денег и голова еще требуется.

—           Для богатых это необязательно, — возразил Аркадий.

—           Как необязательно?

—           А так. За деньги они все купить могут... А Петьку Лунева ты давно видел? — вспомнил Аркадий школьного товарища.

—           Когда в заводе работал, виделись часто. Он в литейной вместе с отцом. Петька одевается хорошо, гармонь выписал из Варшавы. Вместе мы с ним получали... Наше дело все-таки лучше.

—           Какое дело?

—           О нашей работе я говорю. Например, у Петьки в литейной пыль, жарища, духота. Пряденники эти, фартук. Или еще работа в горе на Железном руднике...

—           А Петька Пичугин как поживает?

—           Ничего. Работает слесарем в механическом на заводе. Отец у него до сих пор в ссылке, за политику.

—           Все-таки надо идти спать!

-            Пора! Всего!

С этого вечера незаметно восстановилась и прочно закрепилась дружба детства. Если совпадало время отдыха, друзья постоянно бывали вместе, делились новостями, читали, спорили, снова читали, а иногда уходили вместе гулять.

Хмель заметно был недоволен и ревновал своего любимца. Он по-прежнему часто бывал у Прибоевых, просиживал длинные вечера, так же принимал участие в чтении, в разговорах, но во всем этом уже чувствовалась какая-то отчужденность, возрастная разница, мешающая  откровенности.

Хмель замечал, как радовался Аркадий приходу Леньки. Он видел, как Аркадий мгновенно преображался, становился веселее, больше шутил; в разговорах с Ленькой у них были какие-то полуслова, полунамеки, всегда заразительно веселые, понятные молодости, но уже не ему, стареющему человеку...

«Устарел я, черт возьми! Да и что в самом деле мне водиться с мальчишками?» — думал он и уходил, чтобы с досады напиться.

А друзья тоже уходили по своим молодым путям.

—           Знаешь что, махнем в Тагильский Кривуль, там вечёрка сегодня, — предложил однажды Ленька.

—           Из-за Маньки твоей этакую даль черт нас понесет? — спросил Аркадий.

—           Не из-за одной Маньки. Там и других девчат много. Но ты не бойся, они не кусаются, не съедят.

Вечёрка была, как всегда, веселой и очень шумной. Еще с улицы слышались громкий топот и звуки гармоники.

Большая пятистенная изба была до отказа наполнена молодежью. Спертый воздух рвали визгливые голоса девчат и далеко не ласковые выкрики танцующих парней. Под звуки гармошки несколько пар кружилось в бешеной кадрили. Красные от жары лица девушек сияли радостью; парни бесшабашно плясали. От крепкого «притопа» вздрагивал и качался пол, дребезжали стекла окон и даже большая лампа-молния пугливо подмигивала.

Кончив кадриль, потные, тяжело дышащие парни выбегали в сени, во двор, чтобы освежиться и закурить. А девушки в бессилии опускались на длинные, расставленные вдоль стен скамьи. Здесь всё было предусмотрено. Уставший гармонист получал передышку, а на его место садился другой. Наперебой выходили новые группы для кадрили. Парни становились на середину избы и высматривали подруг для танца. А девушки выжидали, лукаво доглядывая; большинство из них знало заранее, кто кого пригласит. Одни, отыскав глазами свою симпатию, просто подмигивали девушке и она выходила к своему дружку. Иные деликатно подходили к девушке и с легким поклоном, комично копируя «листократов», говорили: «Разрешите вас пригласить?». «Пожалуйста», — отвечала девушка и становилась в пару.

За тонкой деревянной перегородкой, в полумраке сидели пары. Ласковые уговоры, клятвы, обещания и прерываемый поцелуем робкий шёпот — это новые кандидаты в женихи и невесты. В дверях избы стояли неудачники в любовных делах, обычно, некрасивые, озорные парни, бесцеремонно хватающие проходящих мимо девчат. Девушки взвизгивали, проворно вырывались, угрожая пожаловаться своему ухажеру.

—           Ого! Гости из Вересовника! — сказал хриплым, неприятным голосом какой-то парень, увидев Аркадия и Леньку. — Проходите вперед, гости дорогие,— добавил он и громко расхохотался.

Аркадий узнал обладателя хриплого голоса. Это был известный драчун и громила с Тальянки — Кузьма Рюхало.

—           Угостим так, что долго будете сыты, — заверил второй и плюнул на пол.

—           Благодарим за угощение. А к нам в крещение — к новому тыну, чесать спину, — ответил скороговоркой Ленька. Он незаметно дернул за руку Аркадия и стал пробираться вперед.

Закончилась очередная кадриль. Девушки окружили невесту, прося песен. Высокая, пышногрудая блондинка — любовь Леньки — Манька Егорова что-то быстро прошептала на ухо невесте. Невеста кивнула головой, а Манька сочным контральто запела:

«Ой, кто у нас в Тагиле на славушке живет,

И кто у вас по улице моднешенько пройдет.

Ой, пройдет, не пройдет удалый молодец,

Свет-Леонид да Михайлович-от».

Девушки дружно подхватили, и изба наполнилась веселыми звуками свадебной песни.

По окончании песни Ленька подошел отблагодарить невесту, и она, по обычаю, поцеловала его. Ленька нарочито важно достал из кармана серебряный рубль, подбросил его на ладони и подал невесте за песню.

Невеста смущенно улыбнулась, поблагодарила, в свою очередь, Леньку. А Манька, хитровато подмигнув, громко сказала:

—           Знай наших, железнодорожных. Не медяками за песни расплачиваются.

Спросив у Леньки имя товарища, Манька запела снова. Подружки громко подхватили и запели еще голосистей:

«Ой, кто у вас холостой,

И кто у вас не женат?

Аркадий холостой

И Петрович не женат.

Время молодцу жениться,

На добра-коня садиться,

На добра-коня садиться,

Ко тестю в дом ехати».

Когда окончилась величальная песня, Аркадий, по примеру Леньки, вручил невесте рубль и попытался скорее пройти на свое прежнее место. Девушки громко засмеялись, а верная обычаю невеста добросовестно поцеловала Аркадия. Спев еще две-три песни в честь вновь пришедших ребят, девушки прекратили пение.

—           Не стоит горло драть за пятаки! Лучше плясать будем, — бойко командовала Манька.

На почетное место в красный угол сел новый гармонист, растянув мехи сердито зарычавшей гармонии. Ленька приготовился плясать кадриль, встав в пару со своей подругой. Розовощекая, с большими озорными глазами, она слегка наваливалась на широкое плечо Леньки, ласково посмеивалась, что-то нашептывая ему на ухо. Рюхало стоял напротив в паре с высокой веснущатой и косоглазой девицей.

Издав предварительную трель, гармошка надрывно заиграла кадриль, и пары быстро закрутились. Аркадий стоял в стороне, безучастно наблюдая непонятное ему веселье. Здоровенный, нескладный Рюхало бросал всё время злые взгляды на Леньку и, будто нечаянно, второй раз наступил ему на ногу. Ленька, не окончив кадрили, хромая и морщась от боли, отошел в сторону, к Аркадию.

После кадрили затейница-Манька начала игру в монаха. Она поставила посреди избы табуретку и уселась на нее. Приняв скромную позу богомолки, девушка громко кричала:

—           Монаха! Хочу монаха! — и топала нетерпеливо ногами.

Другая шустрая, быстроглазая девушка подводила к «монахине» парней и спрашивала: — Этого?

—           Нет! Он не богомольный!

—           Этого?

—           Этот посты не соблюдает!

—           Этого?

—           Нет, этот поклоны не отбивает.

Забракованные «монаха» отходили, слегка поругивая строптивую «монашку». Так же был забракован и Рюхало.

—           Не по вкусу! — смеялась Манька, поглядывая на Леньку.

Когда подвели Леньку, «монахиня» сидела молча, смиренно опустив глаза.

—           Этого? — спросила подруга.

—           М-м! — ответила Манька, не раскрывая рта.

—           Что с него требуется?

—           Грехи пусть замолит.

—           Какие?

—           Тяжкие, страшные грехи,— повторила Манька опустив вниз длинные ресницы.

—           Сколько?

—           Двенадцать! — выпалила «монашка», утратив монашескую скромность и задорно смеясь. Оглушенный дюжиной поцелуев, Ленька сел вместо Маньки, превратясь в «монаха».

Манька начала выбирать монашку Леньке, но Рюхало расстроил игру. Проходя мимо сидящего Леньки, он, будто нечаянно, больно наступил ему на ногу в третий раз.

—           Что за бычья привычка на ноги людям наступать?— возмутился Ленька, вставая.

—           А тебе не ндравится, щадрива морда?

—           Не щадривее твоей,— огрызнулся Ленька, глядя на ощетинившегося противника.

—           Вишь ты, красавцы какие! Приехали ухари-купцы наших девок покупать по рублю за штуку!

—           Дурило! — пренебрежительно бросил Ленька.

—           Ах, ты, жа-аба! — захрипел, как удавленный. Рюхало и с размаха ударил Леньку по лицу.

Мгновенно установилась тишина. Все смотрели на обиженного парня. Красный, как кумач, стиснув зубы, Ленька с удивлением смотрел на ухмыляющегося Рюхало. Затем он развернулся и ударил кулаком по нагло смеющейся физиономии противника. Не ожидавший такого резкого отпора. Рюхало выругался и, выхватив из-за лакового голенища длинный кинжал, бросился на Леньку.

Подобно сжатой, а затем отпущенной пружине, Аркадий прыгнул на Рюхало, и вышиб у него из рук кинжал.

Потеряв оружие, Рюхало еще больше рассвирепел и изрыгнул ругань. В следующий момент отточенный клинок блеснул в руке Аркадия, и Рюхало кулем свалился на пол от крепкого удара рукояти в висок.

Ведя поверженным своего атамана, парни подняли гвалт и страшную ругань.

— Режь... первочастных, — крикнул Рюхало, все еще ползая по полу.

Вооруженные кинжалами, парни лезли на Аркадия. Девушки подняли невообразимый визг. Аркадий пятился в переднюю часть избы, размахивая сверкающим кинжалом, защищаясь от рассвирепевших парней. Некоторые из них уже успели получить здоровые тумаки и не наступали. Ленька действовал кулаками, но Манька мешала ему, защищая своего возлюбленного собою. Момент был критический.

—           Хватай, тащи их во двор, в темноте разберемся! - кричал кто-то из дверей.

—           Ленька, в окно! — крикнул Аркадий. Ленька в одно мгновение высадил оконную раму и прыгнул в темноту улицы. Ударив ногою еще одного наседающего, Аркадий последовал за Ленькой. Они отбежали один квартал, перепрыгнули через изгородь и скрылись в густой ботве картофеля.

Опомнившиеся хулиганы-выйцы с ругательствами высыпали на улицу, но было уже поздно.

—           Милые, гостеприимные люди, — усмехнулся Аркадий, лежа в борозде.

—           Да, если бы вовремя не смылись, была бы нам с тобою крышка, — подтвердил Ленька, еле переводя дыхание.

—           Все же мерзко убегать, как трусливые зайцы,— тихо ворчал Аркадий.

—           Говорят, в некоторых случаях бег некрасив, но здоров. Тут получилась полная неустойка с нашей стороны. Нас двое и с голыми руками, а их полная изба. Не уйди — зарежут.

—           А главное — теснота. Если бы на улице да код в руки, чтобы размах был—тогда и кинжалы ерунда,— сказал Аркадий и, усмехнувшись, добавил: — Да, теперь я сам видел: много у тебя друзей на Вые.

—           А туда еще пойдем? — помолчав, спросил Ленька.

—           Куда? — не понял Аркадий.

—           На Выю, в Кривуль, — смеялся Ленька.

—           Я там ничего не забыл.

—           Не понравилось? Труса празднуешь?

—           На этих вечерках для меня нет ничего интересного. Жалею, что с тобой связался...

Они долго молчали.

— Но того хриплого гада я как-нибудь подсажу при удобном случае. Перестанет с кинжалами на людей бросаться, — проговорил Аркадий.

Темнота скрыла довольную улыбку Леньки.

 

Вскоре на плотине у Тагильского завода гальянские хулиганы встретились в первочастными и затеяли страшную драку. В этой драке сильно пострадали гальянцы, многих из них избили до полусмерти, а самого главаря хулиганов Рюхало чуть живого увезли в больницу. Аркадий и Ленька не сумели вовремя скрыться и их вместе с другими посадили в каталажку для производства следствия.

Узнав об аресте Аркадия и Леньки. Хмель сильно встревожился и начал действовать. Он приложил все усилия и умение влиять на людей, позолотил кой-кому руку и своего добился. Драка была обоюдною, явные улики отсутствовали, поэтому, за окончанием следствия, Аркадия с Ленькой освободили на поруки Хмеля.

—           Вот, Авдотья, принимай младенцев: целы и невредимы! — сказал он соседке, входя в избенку Прибоевых.

Авдотья встретила сына со слезами.

—           Что же ты наделал, сынок? Ну, разве так можно?— всхлипывала она, вытирая слезы.

—           Ошибка произошла, мама; не по той дороге пошли. Успокойся, все наладится, — смущенно проговорил Аркадий, не поднимая глаз.

Авдотья быстро согрела самовар и начала всех угощать чаем.

—           Ну, как, орлы, будете еще драться? — спросил Хмель, когда Авдотья вышла за чем-то в сени.

—           А ты думаешь, после этого мы сделаемся телятами? — спросил его Аркадий.

—           Любого гада, который попытается нас ужалить, мы будем беспощадно уничтожать, —заявил Ленька.

—           Значит, урок не пошел впрок, — покачал головою Хмель. — Ну, что же, удаль города берет и кандалы трет. Действуйте, вам виднее.

 

 


  • 0

#14 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 26 Декабрь 2018 - 17:35

Глава четырнадцатая

Тревожные слухи о надвигающейся войне подтвердились, наконец, «высочайшим» манифестом.

В один из летних дней на всех заборах, витринах, столбах появились белые квадратики зловещего царского манифеста. Раскоряченные, с прожорливо раскрытыми пастями двуглавые орлы черным призраком торчали над манифестом: «Божией милостью Мы, Николай Вторый...»

У волости, у заводских проходных, на перекрестках главных улиц мужики толпами читали манифест, сосредоточенно скребли затылки и, кряхтя, как под тяжелой ношей, уходили прочь...

Машина войны заработала полным ходом, пожирая массы людей. Опять, как десять лет назад, потянулись один за другим длинные эшелоны, санитарные «летучки» и многие другие воинские поезда, с той лишь разницей, что теперь они шли не на восток, а на запад.

Газеты призывали русский народ объединиться на защиту веры, царя и отечества. Но русский народ еще не успел забыть кровных обид, нанесенных ему самодержавием. Он чувствовал повседневные тяготы жизни и не видел цели защищать своих угнетателей. Люди уезжали на войну как на верную смерть и глушили сивухой гнетущую тоску. В безысходном горе плакали отцы, матери, жены, сыновья, дочери, сестры, провожая на войну перепившихся и осипших от пьяного воя мужиков.

Мобилизованных отправляли небольшими, партиями, но часто.

Отправляемые на войну были одеты в ветхую, изношенную одежонку. Их полинявшие, чисто выстиранные штаны и рубахи пестрели множеством заплат. Лица мужиков выглядели растерянно и уныло, они тоже казались измятыми и полинявшими. Большинство уезжающих были безобразно пьяны и ничего не понимали. Некоторые орали «Последний нонешний денечек», неуклюже пытались плясать и тут же горько, по-пьяному плакали. Но больше всего плакали и причитали, точно на похоронах, женщины.

Троха Мосягин попал в одну из первых мобилизаций. Его партия отправлялась в воскресенье, поэтому вокзал был переполнен провожающими.

Подвыпивший на проводах Хмель вел Троху под руку, а под другую держала Филимоновна. Рядом с Хмелем шагали Авдотья, Аркадий и Ленька. Они по очереди несли котомку Трохи и нехотя о чем-то разговаривали. Несколько позади двигались Костя Истомин с женой и  Касьян со старухой.

Хмель всю дорогу давал Трохе наставления. Он советовал ему не хлопать ушами, больше беречь себя, скорее закончить войну и благополучно возвращаться домой. Филимоновна беспрестанно всхлипывала, тихонько подвывала и все время вытирала свое изуродованное оспой лицо.

—           Милый мой Трошенька! Куда же тебя угоняют, соколик ты мой ясный? Как же я буду без тебя, горемычная...

Троха был в том состоянии опьянения, когда еще не утрачена способность думать; но все, даже мрачные, стороны жизни окрашиваются в розоватые тона. Непривычным, ласковым словам жены он улыбался какой-то чужой улыбкой и блаженно махал рукою.

—           Ничего. Мы этого немца враз искореним. И домой придем, может быть, с крестами, как покойник фельдфебель. За геройство.

—           Господи, какой уж ты герой у меня…

—           Ты, Троха, о геройстве не думай,— советовал опять Хмель.

Июльское солнце стояло в зените и нестерпимо палило. В нагретом воздухе висела пыль, дышалось трудно.

По перрону шныряли озабоченные жандармы, пытаясь навести порядок. Но никакого порядка не было. Кого-то с криками «ура» бросали вверх, кому-то расквасили нос, где-то в конце перрона уже играли в орлянку, рядом устроили борьбу, разорвали чью-то котомку и рассыпали заготовленные в дорогу сухари.

Гвалт, песни, ругань, надрывный плач—всё смешалось в сплошной вой и наполнило собою вокзал.

Когда показался поезд, жандармы с большим трудом оттеснили публику с железнодорожного пути.

Тихо подполз длинный состав теплушек и остановился возле перрона. Шум еще больше усилился. Из вагонов выпрыгивали такие же вылинявшие, серые люди и спешили на поиски водки; гремя чайниками, бежали за кипятком, искали папирос, горячих пирожков.

Началась посадка, непроходимая бестолочь, давка и ужасающая ругань. У вагонов шла драка за места.

Троху втолкнули в одну из теплушек. Заняв место, он пытался вылезти обратно, но это ему не удавалось. Тогда он пробрался к люку и вниз головой, как уж, начал выползать из вагона. Аркадий и Ленька подхватили его.

Филимоновна повисла на шее мужа и с плачем целовала его красное, возбужденное лицо.

В это время по перрону пробирался спокойный и важный отец Петр. Он был одет в белую рясу с блестящим  золотым крестом на груди.

Какой-то мужичонка ринулся к священнику, схватил  его белую пухлую руку и торжественно произнес:

—           Батюшка, еду искоренить супостата. Прости, христа ради! — Он потянулся к отцу Петру, чтобы поцеловать  его. Но священник брезгливо взглянул в лицо мужика и торопливо проговорил:

—Иди, иди, сын мой, иначе от поезда отстанешь!

Он размашисто благословил мужика и, ткнув ему жирный кулак для поцелуя, торопливо пошел дальше.

Ударил третий звонок, засвистел кондуктор, простонал паровоз, и поезд тихо тронулся. Троха с трудом, уже на ходу забрался в вагон.

В дверях и окнах висели пьяные, размахивали руками, пели, что-то кричали, а поезд шел всё быстрее и быстрее.

Вялые, растерянные люди медленно расходились по домам, продолжая вытирать не унимающиеся слезы:

—           Вот и еще одного друга рыбака у меня отобрали... — с грустью сказал Хмель, уходя с вокзала.

—           Разве у тебя кого-нибудь уже отобрали? —не понял Ленька.

—           Как же? Сначала фельдфебеля снегом засыпало, затем бедняга Прибоев в горячем металле сгорел, Макара на каторгу упекли, а теперь Троху вот... Как это всё нелепо!

—           Помнишь, Ефим Петрович, как мы однажды всей компанией на Тагил-реку на рыбалку ходили? — спросил Аркадий.

—           Еще бы! Хорошие были времена! А какие были люди! Рассеиваются мои друзья, рассеиваются...

—           Разве мы тебе не друзья? — спросил Ленька.

—           Ваша дружба как вешний лед.

—           А Филимоновна как плакала! Я даже не думал, что она так может жалеть Троху, — сказал в раздумье Аркадий.

—           Разлука. Тут, братец мой, всё плохое забывается. Да-а. Жаль Троху. Ни за что может погибнуть человек,— промолвил Хмель.

На перекрестке остановились.

—           Мама, я пойду на пруд купаться, — сказал Аркадий.

—           Надо пообедать сначала.

—           Обедайте, меня не ждите.

—           Пойдем с нами, Ефим Петрович, — пригласил Ленька.

—           Далеко очень. На Красный бы камень я с удовольствием. А на пруд далеко.

—           У Красного камня мелко. А в Тагильском пруду мы с лодки. Простор!

—           Нет, туда я не пойду.

—           Вот видишь: сам дружбу-то не поддерживаешь...

Разморенные жарою, Ленька и Аркадий не спеша шли по Салдинской улице к заводскому пруду.

—           Эх, и покупаемся же мы сейчас! Я до самого вечера не вылезу из воды, — мечтал Ленька, предвкушая удовольствие,

Аркадий шел молча, и как ни старался Ленька «разговорить» друга, ничего не получалось. Только во время купанья парень немного повеселел. Купались с лодки. Ныряли, брызгались, дурачились, угоняли лодку друг от друга. Накупавшись вдоволь, сидели в лодке освеженные, бодрые.

—           Всё хорошо, но одно плохо: за наши дела, наверное, судить нас будут, — тихо сказал Ленька.

—           И ты заранее дрожишь, как осиновый лист? — спросил насмешливо Аркадий.

—           Дрожать не дрожу, а все-таки неприятно.

—           А ты хотел бы хулиганить и безобразничать и чтобы тебя за это восхваляли?

—           Я бы хотел как-нибудь от суда увернуться, — признался Ленька.

—           Это возможно. Я придумал на вокзале, когда провожали Троху. Поехал же человек на войну! Почему мы с тобой сидим дома, такие лоботрясы? Давай запишемся и поедем на фронт добровольцами. Посмотрим разные края — это здорово интересно. А главное — тогда уже судить нас не будут.

—           Ну, знаешь, добровольцем ехать на войну я не согласен, — сказал Ленька. — Да и ты брось. Лучше суд, чем на войне погибать.

-  Понятно. На войне беспокойно и боязно. Ну, ладно. Пойдем обедать.

К удивлению Авдотьи на следующий день Арккадий не ушел на работу. Причины не сказал, оделся в чистый костюм, сходил в волость и возбужденный вернулся обратно.

—           Ты почему, Аркаша, не работаешь сегодня? Не прогул ли сделал? — спросила обеспокоенная Авдотья.

—           Прогул, мама

—           Как же так, сынок? Вот еще неприятность-то?

—           Я записался добровольцем. Через три дня уеду на войну, — пояснил Аркадий, не смея взглянуть на мать.

—           Что же ты наделал, сынок? Да как же ты не подумал? На кого ты покидаешь меня?           

—           Пенсию за меня тебе будут выдавать.

-              Разве нужна мне будет пенсия, когда не будет тебя самого? Ведь тебя убить могут на этой проклятой войне.

Авдотья села на скамейку, закрыла фартуком лицо и горько заплакала.

—           О, господи! За что ты меня наказываешь? Ну, нисколько не живу без горя. Еще одно не прошло, как на пороге другое!

Мать еще долго плакала и вздыхала, а затем накинула платок и торопливо вышла куда-то из избы.

Аркадий лег на кровать и неподвижно пролежал до вечера. На приглашение матери обедать он ответил угрюмым «не хочу», продолжая смотреть на потолок. Авдотья занималась своим несложным хозяйством и всё время посматривала на сына, точно хотела что-то примерить на него.

Под вечер явился Хмель. Авдотья соорудила чаепитие и усадила всех за стол. Аркадий поднялся с кровати очень неохотно. Он уже догадался, зачем пришел Хмель, и, ожидая подвоха, всё время поглядывал на машиниста.

Но Хмель против обыкновения пил чай молча. Он шумно дул в блюдце, аппетитно крякал, часто вытирал клетчатым платком вспотевшее лицо, разглаживая седеющие усы. После пятого стакана он громко вздохнул и, подавая стакан Авдотье, заметил:

—           Налей-ка, Авдотья, еще один. Пожалуй, выпью и третий. После бани хорошо пьется.

Все расхохотались, а Хмель свободно выпил и «третий» стакан. 

-  Ну, теперь, кажется, в норме!

Он опрокинул стакан вверх донцем, натужно вздохнул, затем пересел к раскрытому окну, разжег свою неизменную трубку и долго молча покуривал.

Аркадий сидел за столом на прежнем месте. Зажав виски руками, он склонился над столом и упорно смотрел в одну точку — маленький голубой квадратик на скатерти.

—           Та-ак! Обеими руками, стало быть, думаешь? — спросил, наконец, Хмель.

—           О чем? — пожал плечами Аркадий, стараясь казаться равнодушным.

—           Разве не о чем?

—           Думать всегда о чем-нибудь можно.

—           Не только можно, а и нужно. Но это должно быть не по твоей части: отпуск, что ли, голове дал?

—           А ты без фокусов. Прямо говори, — поднял голову и посмотрел на Хмеля Аркадий.

—           Правда, что ты новую глупость оттяпал?

—           Какую?

—           Записался добровольцем?

—           Ну, записался. Тебе-то какая забота? А ты уж успела сбегать за адвокатом? — упрекнул он мать.

—           Как же не бегать, когда ты, дубовая голова, такие номера выкидываешь? Записался, видите ли, добровольцем! Будь ты моим сыном, избил бы я тебя, честное слово!

—           По этой части я сам некоторый опыт имею, — усмехнулся Аркадий.

—           Ты хоть немного подумал, прежде чем решиться на это? Да ведь это все равно, что засунуть голову в петлю. Даже хуже. Потому что там сначала будешь страдать, а потом уже тебя раздавят, точно клопа.

—           Надо же кому-нибудь защищать Россию...— неуверенно промолвил Аркадий.

—           Об этом я с тобой как-нибудь в другой раз поговорю.

—           Все равно уж. Мне одинаково: или суд или не фронт.

—           Если тебе все равно, так и выбирай лучше суд. А суд, как угодно повернуть можно, — уверенно заявил Хмель.

Аркадий молчал. Авдотьи сидела на кровати и старалась не показывать вида, что она внимательно слушает разговор.

Скрипнули ворота, и в избу с шумом вбежал Ленька Канавин.

— Экая ты, все-таки, свинья, Аркадий! Здравствуйте! Вот жарища сегодня! Как в котле! — выпалил он сразу, и никого не слушая. — Право, свинья! И всё делает втихомолку. Я думал, он потрепался вчера насчет войны, а он — на вот: на работу не приходит и в добровольцы. Ну, гусь!

В течение всей этой возбужденной речи Леньки Хмель с большим удивлением смотрел на него. Когда Ленька замолчал, Хмель спросил:

—           Ты, Леонид, чего так волнуешься? И кричишь, как на площади.

—           Жарко очень... — промолвил тот, растерянно посмотрев на друга.

Аркадий молча отвел глаза в сторону. Ленька что-то еще хотел спросить, но Хмель перебил:

—           Подожди, Леонид. Так вот я и говорю, Аркадий: брось эту затею!

—           Я уже записался...

—           Завтра я схожу в волость и всё переиграю.

—           Но у меня прогул сегодня.

—           Это и вовсе пустяки. А относительно суда мы еще подумаем. Это, конечно, труднее, но сделать что-нибудь можно.

—           А мне как же, Ефим Петрович? — спросил Ленька нерешительно.

—           А что?

—           Да с этим добровольством....

— Тебе очень хочется, что ли?

— Нет, не хочется, я и ему не советовал вчера.

—           Не хочется, так и не езди.

—           Так я тоже записался.

—           Не хочется, а записался. Как так?

—           Вот из-за этого идола. Если, думаю, он уедет, тогда как же я? Он записался, ну, я думаю, и мне надо. Чтобы не отстать, с одним эшелоном.

—           Эх, ветрогоны! Спустить с вас портки, да крапивой по мягким местам. Право... У кого ты там записывался?

—           У Саньки Хромого.

—           А ты, Аркадий?

—           Тоже.

—           Ну, это пара пустяков. Общая стоимость—бутылка водки.

—           Пойдешь куда-нибудь сегодня? — спросил облегченно Ленька.

—           Пойду. Спать на сарай, — ответил Аркадий мрачно и пошел из избы. Ленька последовал за ним.

—           Ну, срезали опасный нарыв и безо всякой боли, — сказал Хмель, улыбаясь им вслед.

—           Слава тебе, пресвятая богородица! — перекрестилась Авдотья.

—           Кажется, я здесь больше старался, — усмехнулся Хмель.

—           Всегда ты этим нехорошо шутишь, Ефим Петрович. Ну, большое тебе спасибо.

—           Ладно. Я авансом полсамовара чаю выдул. Квиты. До свиданья! Пойду я.

Суд, висевший над Аркадием и Ленькой за драку, в которой был смертельно ранен отпетый бандит Рюхало, Хмель, действительно, сумел замять. Суд откладывали два раза, а затем, из-за отсутствия многих участников драки, отложили на неопределенное время.

 

 


  • 0

#15 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 28 Декабрь 2018 - 11:36

Глава пятнадцатая

Мятежный дух вселился в Аркадия. Вместе с Ленькой они снова стали гулять по ночам и пошаливать. Перебили как-то стекла в доме у пристава, стали ввязываться во всякие драки.

У Авдотьи Прибоевой начались бессонные, тревожные ночи. Она опять дрожала за судьбу сына, и его будущее рисовалось ей в самых мрачных тонах.

В отсутствие Аркадия Авдотья пригласила к себе Хмеля и долго с ним советовалась? Хмель всё время хмурил брови и беспрестанно курил.

—           Черт его знает, что за парень такой уродился. Как будто человек рассудительный, а вот поди ж ты… Опять у него духовный нарыв... — говорил он тихо, будто про себя.— Одно ясно — надо что-то делать. А что делать?

—           Я всякое передумала, Ефим Петрович. Прямо голова кругом идет. Не знаю, что ты присоветуешь. А по-моему, остается одно: женить — говорила Авдотья, вздыхая.

—           Жаль с этих пор петлю затягивать. Рано. Я на собственной шкуре испытал эту прелесть.

—           Почему «петля»?... Лучше, чем в тюрьму посадят, либо убьют. Ужас. Один сын. И если его лишиться...

—           Ты думаешь, легко его будет женить? На любой и всякой он не женится. А если женится, то жить с ней не будет, — доказывал Хмель.

—           Я, грешным делом, присмотрела одну. Не знаю, как ему поглянется, — поведала Авдотья..

—           Как хочешь, Авдотья. Может быть и лучше получится. Но жаль все-таки связывать его женитьбой. Рано. Ну, да ладно. Другого выхода нет.

Придя к решению на домашнем совете, приступили к переговорам с Аркадием. Это было вечером, Аркадий собирался куда-то уходить и ждал Леньку. Авдотья, следуя указанию Хмеля, вышла к соседке.

—           Ну, как же, парень? — без обиняков начал Хмель.

—           Что такое? — спросил Аркадий. Он читал книгу и не смотрел на Хмеля.

—           Может еще так продолжаться?

—           Что?

—           Да твоя жизнь?

—           Может... А почему ей не продолжаться?

—           Боюсь, как бы она не пропала ни за грош.

—           А это ведь все равно... одна цена...

—           Неверно рассуждаешь.

—           Поучи. Ты на это мастер,— усмехнулся Аркадий. Он хлопнул книгой, бросил ее на стол и подошел к окну. - Ага, идет, — сказал он, улыбнувшись.

Скрипнули ворота, и послышались шаги на крылечке.

—           Кто это? — спросил Хмель.

—           Ленька идет.

«Вот некстати черт несет!» — подумал Хмель с досадой.

Войдя в избу, Ленька поздоровался и поспешно спросил:

—           Пойдем?

—           Подожди малость, — строго сказал Хмель. Ленька понял, что помешал какому-то разговору.

—           Может быть мне вообще смыться?

—           Сиди, — сказал Аркадий.

—           Не помешаешь, — подтвердил и Хмель.

—           А мне все-таки непонятно, Аркадий, — продолжал Хмель, — непонятно, что у тебя за охота рисковать жизнью? Без конца на рожон лезешь.

—           Будто не все равно — завтра или сегодня подыхать. Ты скажи лучше, чего ты меня обхаживаешь? Него тебе нужно?

Хмель, ходивший по избе из угла в угол, прошел к табуретке и сел.

—           Хочу, чтобы ты стал человеком.

—          А разве я что-нибудь другое?

—           Ты? Ты — азиат какой-то. В тебя стреляют, ты в других стреляешь, тебя режут — ты режешь. Что это за дело и к чему оно может привести?

—           Если другого нет, так и это дело. А к чему приведет — все равно.

—           Нет, это уж тоже не дело, — вмешался Ленька.

—           А ты чего тут подначиваешь? — набросился на него Аркадий.

—           Ничего. А только дуришь ты и в самом деле без меры. Ты подумай, Ефим Петрович: лезет окна бить к самому приставу!

—           Ленька! — рявкнул Аркадий, сжимая кулаки.

—           Не ори! Не испугался. А Ефим Петрович доносить не пойдет.

—           Болтун паршивый! — прошипел Аркадий уже тише.

—           Ты бы остановил его, — вразумляюще заметил Хмель.

—           Пойди, останови такого! Хоть кол на башке теши - все равно сделает по-своему. Схватил жердь и ну работать. Выставит раму в одном окне, помешает жердью и к другому переходит. Стекла звенят, что-то падает там со столов, он всё ворочает. Мне, слышь, надо на рояле «Бурю на Волге» сыграть. И достал ведь: рояль зарычал, как обозленный барбос.

—           А ты что? — спросил Хмель.

—           Не стоять же мне без дела, ведь окон-то много. Пришлось помогать. Фараон, понятно, стреляет. Раз шесть выпалил. Правда, ночь как сажа, но мог же он и не промахнуться.

—           Где уж ему не промахнуться в темноте да с перепугу. А ты, Ленька, все же трепач, — мрачно заметил Аркадий,

—           Но почему ты так себя ведешь? — спросил Хмель.

—           А так, для интереса, — невесело усмехнулся Аркадий.

—           Не понимаю я твоего интереса.

—           Пойдем как-нибудь с нами ночью на Гальянку — поймешь, — опять невесело пошутил Аркадий.

—           Я тебя прошу ответить серьезно, Аркадий, — настаивал Хмель.

—           Какой строгий следователь попался. Ленька, помогай!

—           Выкручивайся один. А я испаряюсь, — заявил Ленька, собираясь уходить.

—           Подожди, сходим куда-нибудь вместе.

—           У вас, как видно, длинные разговоры завязываются. Мне от них спать захотелось. До свиданья! Веселой исповеди! — Ленька с силой натянул на бритую голову кепку и вышел.

-            Так как же, Аркадий? — возвратился Хмель к прежнему разговору.

—           Что — как? — спросил в свою очередь Аркадий.

—           Я все же хочу поговорить о твоем поведении.

—           Ставь кол за поведение, а говорить о нем не стоит.

—           Если бы ты после этого стал исправляться, то я согласен. Но я сильно сомневаюсь.

—           И я тоже, — рассмеялся Аркадий.

Хмель нахмурился, молча погладил усы, и только хотел сказать что-то, как заговорил Аркадий.

—           Осточертела мне вся жизнь, Ефим Петрович. Так мне всё надоело, так опостылело, что я не знаю, что мне делать.

В голосе парня звучала большая тоска, и Хмеля встревожило это.

—           Надоело мне и дома, и в депо, надоело по-черепашьи ползать на «овечке» — с товарными поездами, надоело выслушивать нудные советы и поучения своего бестолкового машиниста, а больше всего мне надоели все эти противные люди с их разговорами обо мне. Ведь мне теперь ни в сад, ни в кино, ни в театр нельзя показаться. Меня рассматривают как дикобраза: «Аркашка Прибоев, из Вересовника». Недавно случайно слышал, как две старые кикиморы, идя от всенощной, беседовали: «Прибоев? Это известный разбойник! Ну, что с него взять. Бруса-то покойника помнишь? Дедушкой он ему приходился - такой же в молодости был. От свиньи бобренок не родится». Полиция, точно псы, по следу ходит, как на зверя охотится. От такой жизни и будешь зверем. И не только драться, а просто будешь набрасываться на людей да горло им перегрызать...

Аркадий помолчал, подошел к окну и, глядя на сумеречную улицу, заговорил опять:

—           Разве это жизнь? Одно удовольствие — ночь! Просторно, легко дышится, и никто жить не мешает. А темной ночью приходят всякие мысли... Иной раз думается: хорошо бы уничтожить всех жандармов, полицию, всех богатеев, всех этих господ и благородьев, которые на нашей шее едут, да над нами же издеваются... Я очень жалею, что послушал тебя и не уехал на фронт! Может быть, там лучше было бы, или уж к одному концу...

—           Во многом ты прав, Аркадий, и я хорошо понимаю тебя. Но всё равно так продолжаться не может. Надо тебе изменить свою жизнь, найти в ней какую-то опору, этакий, знаешь, якорь, чтобы не сносило тебя жизненной волной. У Макара Пихтина, например, целью жизни была революция, освобождение рабочих из кабалы. Это, конечно, высокая цель, и не всякий ее понимает. Некоторые увлекаются наукой, техникой, строят хорошие машины, большие здания, мосты, пишут умные книги. Это образованные. Но и наш брат, рабочий, должен иметь свои какие-нибудь цели, интересы. Одни строят свои домишки, обзаводятся хозяйством, воспитывают детей, другие продвигаются по службе, третьи ..

—           ...усердно поклоняются Бахусу, — вставил Аркадий в тон Хмелю.

—           Это прозрачный намек. Как раз я хотел поговорить и о поклонниках Бахуса. Ясно, что мои выпивки — не доблесть. Я начал пить тоже от недовольства жизнью. Понимал, что это неразумно и вредно, а все-таки пил и продолжаю пить. Но при всем этом я всегда к чему-нибудь стремился. Например, сначала моей маленькой целью было сделаться хорошим слесарем затем — помощником машиниста, машинистом. Потом я стремился стать первоклассным машинистом и, наконец, лучшим машинистом узла. И, как это бывает всегда, добившись последней дели, я уже не видел в ней никакого интереса. И некоторые думают, что я пустил свой челн по воле волн, но они ошибаются. Я пью, но свое человеческое достоинство, гордость свою я не пропиваю. Я всегда помню о деле, и завоеванное положение лучшего машиниста узла держу крепко.

После смерти твоего отца я привязался к тебе, хотелось мне сделать из тебя человека. Одно время даже учить тебя хотел на свой счет, да не удалось. По мере сил я старался влиять на тебя и кажется, не в плохую сторону.

Потом, когда ты бегал в школу, был рассыльным, учеником слесаря работал, затем перешел на паровоз — все твои маленькие успехи очень радовали и веселили меня. А, вот теперь, когда ты встал на ноги, а творить начал черт знает что, — я здорово беспокоюсь. А еще больше беспокоится твоя мать, которая, по-моему, заслуживает того чтобы ее уважать и с нею считаться. И я не скрываю, что мы с Авдотьей крепко кумекали над тем, чтобы не дать тебе окончательно свихнуться.

Аркадий стоял у окна и продолжал смотреть на унылый октябрьский вечер.

—           Ну, и что вы накумекали? — спросил он равнодушно.

—           Выход, дружище, один: надо тебе жениться.

—           Жениться? — удивленно спросил Аркадий.

—           Чего ты так испугался? Разве жениться страшнее пули или ножа?

—           Черт ее знает. Может быть и страшнее... Так, значит, это жизненный якорь?

—           Другого выхода нет, — сказал Хмель.

—           Нет, — повторил Аркадий тихо.

—           Что — нет?

—           Нет, говорю. Это не выход.

—           Почему?

—           Причин много.

—           А все-таки?

—           Спроси у ней, как ей лучше: в хомуте или без  него? — продолжая смотреть в окно, сказал Аркадий.

—           У кого спросить?

—           У этой лошади, хотя бы.

Хмель посмотрел в другое окно и увидел худую, измученную лошадь, которая с трудом тянула тяжелый воз дров. Против избы Прибоевых лошадь остановилась. Она понуро опустила большую костлявую голову и, поводя ребристыми боками, тяжело дышала. Мужик подергал за вожжи, но лошадь не двигалась. Он принялся злобно хлестать животное кнутом. Лошадь корчилась от боли, затем налегла на хомут, напрягла свои кривые ноги и с трудов сдвинула воз.

—           Так же вот и будешь заморенной клячей, — добавил Аркадий в раздумье.

Хмель молча согласился с приведенным сравнением, в душе пожалел парня, но продолжал убеждать.

—           Это зависит от многих причин. Если ее беречь, хорошо кормить да не перегружать работой, то хомут не будет в тягость.

—           Очень уж много этих «если». Их-то я и боюсь. А хомут — он всегда хомут.

В избу вошла Авдотья. Она разделась и занялась какой-то работой по хозяйству.

—           Мы тебя, Аркаша, не принуждаем, но подумать об этом надо, — сказала мать.

—           В двои руки меня обрабатывать будете?

—           Что же, Аркаша, это дело большое. На всю жизнь. Поэтому мы и хотим обсудить, — говорила ласково Авдотья.

—           Конечно, это вопрос серьезный, — подтвердил Хмель.

—           Ну и отстаньте от меня... Я подумаю об этом, — сказал с раздражением Аркадий. Он долго отмалчивался, отбивался, но после упорных уговоров Хмеля, матери и даже сестры ему опротивело всё на свете, он махнул безнадежно рукой и сердито сказал:

—           Черт с вами, делайте, как хотите... Теперь мне все равно уж...

Авдотья вплотную занялась устройством свадьбы.

Невесту она присмотрела заранее. Это было тупое и доброе существо, пригодное для любой физической работы, но совершенно лишенное духовных запросов. Она была дочерью богатого кулака, который имел большой дом под зеленой крышей, полный двор скота, десятин двадцать пахотной земли и большие заливные луга. Словом, хозяйство Лихоедовых являло собой полную чащу, а семья пользовалась славой богобоязненных людей.

Предварительное согласие невесты и ее родителей Авдотья получила через посредство подосланной Филимоновны. Теперь требовалось лишь согласие Аркадия. К этому издалека и осторожно приступила Авдотья.

—           Аркаша, ты знаешь Шурку Ивана Пантелеича Лихоедова? — спросила она однажды за обедом.

—           Нет, не знаю, — угрюмо ответил сын.

—           Знаешь. Помнишь, на вечёрке у Масловых ты с ней рядом сидел и хвалил ее толстую косу? — напомнила Нина.

—           Она такая высокая, широкоплечая, с большими красными кулаками? — спросил Аркадий.

—           Да, да. Здоровая такая, — пояснила Авдотья. — Девка работящая, смирная и на лидо ничего. Вот бы ее посватать за тебя?

—           Как же я с ней жить буду? Ведь я ее совсем не знаю.

—           Как все живут? Присмотришься, привыкнешь, я знаю, что она тебе поглянется. Покорная, услужливая такая девка. Все хвалят. А женихов на нее — отбою нет. Всем отказывает. Так как же, Аркаша? Да ты скажи хоть слово! Что ты все время в чашку глядишь?

—           Как хочешь, так и делай. Мне все равно.

—           Я тебя не неволю, Аркаша. Хочу сделать как лучше. А?

—           Сказал ведь...

—           Посылать, что ли, сватов-то?

—           Командируй. Посмеюсь я над тобой, когда ты шест  получишь (получить шест – означает отказ, несогласие девушки выйти замуж), — промолвил Аркадий. Он вышел из-за стола и лег на кровать.

—           Так я пошлю сватов, Аркаша?

Аркадий повернулся лицом к стене и молчал.

—           Тебя спрашиваю?

—           Что?

—           Не слыхал разве? Сватов, спрашиваю, посылать?

—           Посылай. А если что-нибудь потом получится, так меня не обвиняй. Надоели вы мне с этой женитьбой. Не приставайте, я спать хочу.

В один из ближайших вечеров Филимоновна, при поддержке другой речистой и бойкой бабы Анки Касатки, пошла на официальное сватовство.

На стук в закрытые ворота свирепо залаяла цепная собака, а затем хозяева встретили свах с лампой и провели в избу. Ворота, сени, двор — всё в этом доме было чисто, аккуратно и носило печать добротности и достатка.

В натопленной избе вкусно пахло жирными щами, свежим хлебом; хозяева только что кончили ужин, и высокая угловатая девушка убирала со стола посуду.

Войдя в избу, свахи с нарочитой робостью поздоровались и смиренно сели на скамью у порога.

—           Вы что же, точно нищие, у порога сели? — ласково спросил глава семьи, широкобородый и благообразный Иван Пантелеич. Он говорил мягким баском, не торопясь, точно каждое слово взвешивал, осматривал и только после этого отпускал потребителю.— Марья Кондратьевна, проси гостей, — обратился он к жене, дородной, невысокой женщине с круглым липом и двойным подбородком.

—           И вправду: чо вы, гости дорогие, вперед не проходите? — проговорила удивленная хозяйка. Она подошла к порогу и, низко кланяясь, стала просить гостей пройти вперед.

—           Да мы уж, чего уж, — начала было Филимоновна, но Марья Кондратьевна взяла под руки обеих свах и бесцеремонно потянула их вперед. Дойдя до середины избы, свахи взглянули на потолок и решительно остановились.

Марья Кондратьевна удивилась такому непонятному упрямству баб и подвинула им пару стульев.

—           Вот нам здесь в самый раз. Хорошо, — заговорили сватьи, опять взглянули на потолок, на матицу и сели как раз под нею.

Знала, зачем пришли бабы и дочь Ивана Пантелеича — Шура. Перемывая посуду, смущаясь и алея, она всё время смотрела вниз и работа у ней не спорилась.

—           Так чо же скажете, гостьюшки дорогие, если вы ни вперед не проходите, ни чаю не хотите, — начала Марья Кондратьевна. Она подошла к большому зеркалу, висевшему на стене, оправила на голове косынку и села у стола.

Филимоновна попыталась было заговорить, поперхнулась и толкнула локтем Касатку: «Начинай ты».

—           Дело есть, Марья Кондратьевна, — уверенно зачастила Касатка. — Слыхали мы, есть у вас товарец хороший, а у нас купец и того лучше. Так нельзя ли поторговаться?

—           Чо это вы придумали! Нету у нас никакого товару, — заявила Марья Кондратьевна.

—           Разве мы торгуем? Мы, значит, честным трудом живем, без торговли, — убежденно добавил Иван Пантелеич.

—           Ежли приглядеться, так может и найдете, что продать, — советовала Касатка.

—           Нету, нету, ничего нету! — замахала руками Марья Кондратьевна.

—           Осенью, значит, после обмолота продали ржицы пудов сотню, столь же, значит, пшенички, ну и овса пудов четыреста. А теперь ничего нету. Для своего потребления, понятно, оставили. Не скроем: до новых хлебов хватит, — резонно пояснил Иван Пантелеич, показывая одновременно и свой достаток.

— А мы знаем, что есть у вас товарец, который для себя не годится, — доказывала Касатка.

—           Чо это вы, гостьюшки дорогие! Право, нету у нас никакого товару! — ласково уверяла Марья Кондратьевна.

—           А мы знаем, что есть. И товар хотя и хорош, но враз испортиться может, — хитровато намекала Касатка.

—           У хороших хозяев всё сохранится. Ежели с уменьем, — говорил Иван Пантелеич.

—           Видим, трудно купить у вас. Может, купец не глянется? А товар ваш нашему купцу больно по скусу пришелся.

—           Да о каком товаре вы говорите, тетки? -  начал сдаваться Иван Пантелеич.

—           Вот он, товар-от ходит,— показала Касатка на проходившую мимо Шуру.

Девушка смущенно закрылась фартуком и убежала в горницу.

—           Вот вы о чем! А я, значит, слушаю и никак не пойму, — тянул Иван Пантелеич.

-            То-то, я гляжу, непонятливый, — упрекнула Касатка.

-           Об этом надо, значит, шибко подумать, — промолвил Иван Пантелеич. Он поцарапал у себя в затылке, а затем погладил широкую бороду.

—           Кто же это, купец-то? — будто не зная, спрашивал Иван Пантелеич.

—           Парня вы знаете.  Не парень, а тополь. Помощник механика на паровозе и слесарь Золотые руки. Лучше этого парня вам не найти, — заявила Касатка.

—           Да чей он, парень-от, вы скажите. А потом уж, значит, я сам погляжу.

—           Петра Прибоева, который на мартене сгорел, знали? Его сын.

—           Так-так-так! Знаю. Как же! Парень ничего, да только бойкий шибко.

—           За это не обессудьте. Это — молодость, волюшка да удаль! А вот, как поспит на мягкой перинушке, на руке у милой женушки, так и присмиреет. Как клеем приклеится. Тогда из него хоть веревки вей, - уверяла Касатка.

—           То верно, — согласился Иван Пантелеич.

—           Верно-то верно. А вдруг он будет мою голубушку взбучивать каждый день! — вступилась встревоженная Марья Кондратьевна.

—           Надо, значит, о деле говорить. А вашу сестру еже-ли. значит, не учить — и толку не будет, — перебил Иван Пантелеич.

—           Учить тоже всяко можно,— нерешительно заметила Марья Кондратьевна.

—           Всякое, значит, ученье на пользу. Для чего и дается мужу жена: для жизни, значит, и для потехи.

—           Давайте ближе к делу подходить, — напомнила Касатка.

—           Как думаешь, мать? Молода еще будто девка-то?

—           Не знаю. Как ты? — сказала Марья Кондратьевна.

—           Глядите. Не залежался бы товар-от, — заметила Касатка.

—           Ну, девка не мак, в один, значит, день не облетит, — проговорил Иван Пантелеич.

—           А время нынче знаете какое, — начала было Филимоновна и сразу запнулась.

—           Да-а, время такое... В церковь народ не ходит, молодежь всё в театр норовит. А в театрах что? — один разврат! — продолжала Касатка.

—           Ну, наша не такая. Так как, мать?

—           Как ты, так и я. Разве я могу против твоей воли?— ответила Марья Кондратьевна.

—           Может быть выйти нам? Подумаете? — спросила Касатка.

—           Зачем? Мы и при вас подумать можем. Надо, значит, спервоначалу девку спросить. Желает ли она? Мы, значит, свое детище неволить не желаем. Гони-ка ее, Марья, сюда! — приказал Иван Пантелеич.

Переваливаясь по-утиному, Марья Кондратьевна, не торопясь, ушла в горницу. Дочь Шура лежала на кровати лицом в подушку. Марья Кондратьевна будто не заметила, что дочка еле успела отбежать от двери, где слушала весь разговор.

Спустя некоторое приличествующее моменту время мать и дочь вышли из горницы; мать, сложив руки на высокой груди, с улыбочкой на круглом лице, дочь — со стыдливо потупленным взором и висевшими, точно плети, руками.

—           Прибоева парня знаешь? — спросил прямо папаша.

—           Знаю, — тихо ответила Шура и еще более потупилась.

—           Замуж за него пойдешь?

Девушка молчала, кусая кончик платка.

—           Кого спрашивают?

—           Чего молчишь? Отвечай, Шура! — сказала Марья Кондратьевна.

_         Я... я не знаю,— сказала тихо девушка и, изобразив подобие плача, убежала обратно в горницу.

—         Ну, с этой статьей, значит, покончили, — заявил Иван Пантелеич. — Так проходите, сватьи, вперед! - пригласил он ласково баб.

Опасность получить «шест» теперь миновала, и свахи смело переступили матицу и прошли вперед. Марья Кондратьевна усадила их за стол и приказала Шуре подогреть самовар. Скоро этот испытанный русский советчик хозяйственно зашипел, добросовестно грея гостей и располагая их к многословным беседам.

Свахи хорошо знали свое дело. Они с большим аппетитом пили чай, вытирали вспотевшие лица и упорно торговались.

—           Фу, взопрела я. Спасибо за угощение! — сказала, наконец, Касатка. Она вытерла красное, вспотевшее лицо, опрокинула чашку, положила на ее донце оставшийся кусочек сахара и тяжело вздохнула.

—           Выпей, сватьюшка, еще, ежели в покой, — предложила Марья Кондратьевна, протягивая руку за чашкой.

—           Спасибо, милушка Марья Кондратьевна, сыта вот как, — отмерила по самое горло Касатка и обеими руками схватила свою пустую чашку, защищая ее от хозяйки.

—           Так, сколь же, Иван Пантелеич, заломишь «на стол» («на стол» – выкуп за невесту)?  — задела Касатка самый важный и щекотливый вопрос.

—           Сколь положить на стол? — флегматично повторил Иван Пантелеич, как будто этот вопрос вовсе не интересовал его. — Сотню не прошу, а семьдесят, значит, целковых положить надо, сватьюшки,— объявил он цену выкупа своей дочери.

—           Семьдесят целковых! Да ты что это, Иван Пантелеич, с ума сошел! — воскликнула удивленная Касатка.

—           А что, разве много? — спросил тоже удивленный Иван Пантелеич.

—           Да на тебе креста нету, Иван Пантелеич! Семьдесят рублей — эк заворотил! — упрекнула Касатка.

—           Ошибаешься, сватьюшка: вот он, самой православной, — похвалился Иван Пантелеич и достал из-за пазухи золотой нательный крест на шелковом гайтане.

Когда дело коснулось материальных расчетов, то каждая из торгующихся сторон начала расхваливать свой «товар» и охаивать чужой.

—           Нет, сватьюшка, это не много, а мало, — доказывал Иван Пантелеич. — Знаем, за что берем. Вы поглядите на девку. Ведь это не девка, а лошадь, воз на ней вези, любую, значит, работу своротит. А характер? Такого характера во всей губернии не сыщешь. Теперь ежели, значит, поглядим на жениха, так с изъяном женишок-от. Прямо говорю.

—           Что ты, что ты, Иван Пантелеич! Какой же изъян у нашего жениха? Что ты придумал, бог с тобой! — запротестовала Касатка.

—           А как же? Ведь славушка-то про него по всему Тагилу идет. Шибко бойкий парень, буян, значит, драчун. И потом он гол, как сокол. Разве он ровня нашей-то? Вот на работе, значит, его хвалят. С головой будто парень-от, механиком, значит, будет. А так разве бы мы...

—           И то понять надо, сватьюшки, — доказывала Марья Кондратьевна,— в другом месте совсем голенькую выдают. А у нас— нет. У ней шуба плюшевая на меху, два пальта летних. Шаль пухова. Восемь платьев новых. Двои ботинки с галошами, не надеваны. Пимы одни новы, други подшиты. Перина пухова, пять подушек, два одеяла, постельно и нательно белье, — деловито перечисляла Марья Кондратьевна, загибая один палец за другим.

—           Все это мы понимаем, учитываем. Слава богу, знаем, к кому пришли,— лебезила Касатка.

—           Ну, значит, нечего и торговаться. Семьдесят целковых на стол — это совсем небольшая сумма, — доказывал Иван Пантелеич.

—           Семьдесят рублей небольшая сумма?! Ты подумайка, да побойся бога, Иван Пантелеич! Ты спервоначалу посмотри, за кого отдаешь! Это не парень,— орел! Девки-то за ним гужом. Вина в рот не берет. А какой работяга-а! Ведь это голова, золотые руки. Он тебе что угодно сделает. Скоро механиком на машине будет, тогда Шурка-то ваша барыней заживет. Да и вам, старикам, почет. Ты уж уступи, Иван Пантелеич, не дорожись шибко-то. Ведь не из кистей выпала ваша девка. Мы ее не хаем, не ругаем. Девка работящая, смирная — это верно, а красотой не взяла. Уступи, Иван Пантелеич! Ты мужик умный, пойми, что дело сиротское, один в семье работник. Трудно.

— А вы, значит, так рассуждаете? Добро-то пойдет к ему же в дом. Ежели касаемо бедности, так я, значит, своим детям не лиходей. Помогут по хозяйству — ну и я их, значит, не оставлю в нужде. Ладно, так и быть! Раз бедность, так бедность. Не буду, значит, вымарщивать. И, вот мое последнее слово: полста рублей и ни полушки меньше. — Иван Пантелеич широко размахнул рукой и шлепнул по маленькой ладони Касатки.

— Ну, ладно, сват. Не будем много болтать-то. Пущай так! — заключила Касатка, потрясая могучую руку Ивана Пантелеича.

Сговор был сделан, и свадьба назначена на середину мясоеда.

Аркадий молча выслушал сообщение матери о согласии Лихоедовых, мысленно выругал длинноязыкую Касатку за ее услугу и всю семью Лихоедовых — за ее поспешное согласие.

До сих пор Аркадию как-то не верилось, что его всерьез собираются женить. А теперь он мгновенно почувствовал такую тоску по жизни, как будто кто-то набросил петлю на его шею и старается ее затянуть. В голове пария возникли самые мрачные мысли. Что же ему делать? С кем посоветоваться? Хмель уже не поможет советом. Как странно, что этот разумный и многознающий человек всю жизнь мается с нелюбимой женой и эту же кару готовит своему любимцу. Оставалось одно: посоветоваться с верным другом — Ленькой Канавиным.

—           Ленька! Друг ты мне или нет? — горячо спросил Аркадий, придя к Канавиным и вызвав Леньку за ворота.

—           Я не понимаю, к чему этот разговор? — спросил Ленька с редкой для него серьезностью.

—           Нет, ты скажи! Скажи! — говорил Аркадий.

—           Вот еще пристал. Ну, что я тебе скажу? Хочешь, я для тебя отрублю правую руку? Ежели мало — забирай и башку! Вот она — хочешь? — Ленька заключил Аркадия в свои объятия и крепко поцеловал его в губы. — Понятно? Ну, вот...

Друзья сели на завалинку под окнами.

—           Что мне делать, Ленька? Они всерьез собираются меня женить!

—           Для чего? На ком? — невпопад спросил Ленька.

—           Есть такая ломовая лошадь с хорошим приданым — Шурка Лихоедова. Знаешь? Но не в ней дело. Не  ее, так другую нашли бы. Но ведь это, Ленька, петля! Ты понимаешь?

—           Петля-а, — подтвердил Ленька, покрутив головой.

—           Так что же мне делать?

—           Давай удерем куда-нибудь вместе, Аркадий!

—           Ведь мы — военнообязанные, удерем — поймают да судить будут.

—           Тогда поедем куда-нибудь в дальнюю командировку.

—           Вчера был у начальника депо — не посылает.

—           О, Аркадий! Махнем добровольцами на фронт! Пусть тогда сами женятся, черт их бей! — предложил Ленька, осененный отчаянной идеей.

—           Запоздали мы, Ленька, — сказал Аркадий уныло.

—           Как запоздали?

—           Вчера же от начальника депо я пошел в волость. Отказали. Беда в том, что военнообязанных железнодорожников на фронт не берут. Что же нам делать, Ленька?

—           Думай сам, у тебя голова лучше варит. А я, право, не знаю, что делать, Аркадий, — признался Ленька, с сожалением взглянув на товарища.

—           Да-а, нагуляли мы себе беды, есть над чем подумать, — сказал Аркадий.

Не найдя никакого выхода, огорченные друзья рано разошлись в этот вечер по домам.

Всё это время и на работе и дома Аркадий был необыкновенно хмур и малоразговорчив.

По заведенному обычаю Аркадий стал ходить к невесте, исполняя нелепую роль жениха. Каждый вечер, если он не был в поездке, мать напоминала ему о том, что пора идти к Лихоедовым. Он нехотя собирался и тихо уходил, точно на казнь.

Чтобы реже ходить к невесте, Аркадий напрашивался во внеочередные поездки. В связи с войной паровозных бригад недоставало, и деповское начальство охотно исполняло просьбу этого странного помощника машиниста.

А невеста всегда радостно встречала Аркадия, подавала ему большую потную руку и глуповато улыбалась.

Она была молчаливо-ласкова с Аркадием, и он совершенно не знал, о чем с ней говорить. Особенно тягостны были моменты, когда они оставались вдвоем. Шура безмолвно улыбалась, заглядывала Аркадию в глаза, отчего он краснел, бледнел и терялся.

Вечерями просторная горница Ивана Пантелеича полнилась молодежью, которая звонко смеялась, пела, плясала, веселилась. Веселились все, от мала до велика за исключением самого виновника веселья — жениха.

Звонко распевая свадебные песни, девушки вышивали белоснежные полотенца шили белье, стегали большое брачное одеяло. Удовлетворенно улыбаясь, Марья Кондратьевна наблюдала за работой девушек.

Покрякивал, разглаживая пышную бороду, Иван Паителеич. Его беспокоил непривычный шум, и он часто выходил во двор посмотреть, не наозоровали бы чего-нибудь парни.

Готовилась к свадьбе, по мере средств и возможностей, и Авдотья Прибоева. Она заняла под большие проценты сто рублей, половину которых отдала «на стол» невесте, а на остальные готовила столованье. Вместе с Ниной они особенно тщательно выскребли, вымыли свою старенькую избу, сменили разбитые стекла, побелили потолок, а стены оклеили новыми обоями. Нина повесила на окна простенькие шторки, прицепила какие-то букеты и даже раздобыла где-то пару фикусов.

Любительницы посплетничать, досужие кумушки, вовсю обсуждали ошибку Марьи Кондратьевны. Они предсказывали, что ничего из этой свадьбы не выйдет. Уж они-то хорошо знают этого головореза Прибоева! Да и ровня ли Иван Пантелеич с его богатым хозяйством и эта голодраная Авдотья Прибоева. Правда, она неплохая баба, но в доме-то хоть шаром покати.

Наконец, подошло время свадьбы.

Запряженные в хорошие санки, сытые лошади Ивана Пантелеича то и дело подбегали к избенке Прибоевых. Они то привозили свах или дружек, то приносили «известие».

Наконец, привезли целых два воза приданого. Это была гора подушек с периной, полдюжины обитых «мороженым» железом сундуков, начиная с громадного, саженного, и кончая маленьким, полуаршинным.

Свахи раскладывали постель, расставляли занявшие половину избы сундуки, развешивали занавески, распределяли по местам посуду.

Соседки, как мухи на сахар, налетели смотреть приданое и выполняли свое дело с большим толком. Опытным взглядом оценивались размеры сундуков, строились предположения о их содержимом, прощупывались подушки, перина (перо или пух?), подвергался оценке сатин на одеялах (сорокакопеечный!), расследовалось, сколько и какой посуды (настоящий фарфор!)

—           Наперли добрища! Чо уж тут баять? Слов нет! — шептали бабы, кивая одобрительно головой.

—           Не поскупилась Кондратьевна. Не пожалела для своей единственной.

—           Верно. Только ни к чему ведь это. Ежели такое добро да в хороший дом, а то...

—           Житья не будет. Вот помяните мое слово! — шептала сморщенная, как печеная картофелина, старуха.— Я покойника Бруса знала! А этот весь в него. Такой же будет.

—           Он и теперь такой. Только рази не пьет, — дополнила другая.

—           Если не пьет, так будет. А по-моему, он и теперь попивает. Разве трезвые такие дела делают?

—           Безголовый, что и говорить. А бить, мои милушки, он ее будет на дню три раза...

Аркадий вместе с шафером Ленькой сели в санки и поехали к Лихоедовым. Здесь была такая же толчея и хлопоты. Приезд жениха вызвал еще большую суматоху. То же скопище соседок и кумушек осаждало просторную избу Ивана Пантелеича. Разница была лишь в том, что они были охвачены желанием видеть жениха.

Когда в горницу вместе с шафером вошел жених, раздался оживленный шёпот:

—           Какой красивый жених-от.

—           А здоровенный. Гляди, какие у него плечищи...

—           Ничего парень...

—           Если не бедность, так разве он Шурку взял бы. Она ведь старше его на два года.

—           Хороший парень, слов нету.

—           Да, если он гульбу и драки бросит, так...

—           А что же он невеселый какой?

—           Плясать ему сейчас, что ли?

—           Вот уж на подклеть положат — развеселится, — хихикнула какая-то озорная курносая тетка.

За ширмой в спешном порядке облачали невесту в подвенечное платье. Как и всегда в таких случаях, что-то не ладилось, где-то подпарывали, перешивали, щелкали кнопки. Следуя обычаю старины, невеста ревела белугой. Ее взволнованное и покрасневшее от слез лицо сделалось еще более некрасивым. Маленькие, заплывшие жиром глазки утонули в слезах. Слезы капали на белый шелк платья, падали на пол. Невесте вручили подвенечные ботинки, и она, прежде чем их надеть, старалась стукнуть каблучком каждую из подруг. Это означало приближение свадьбы той девушки, которой коснулся подвенечный каблучок невесты. Девушки визжали и, смеясь, убегали от невесты: так сильно «не хотелось» им выходить замуж.

Наконец, одетую в ослепительно белое подвенечное платье, с восковыми цветами на голове, невесту вывели из-за ширмы. Она продолжала плакать, белесый локон дурно завитых волос выбился из прически и щекотал ей глаз. Аркадия подвели к невесте: он взял ее за руку и, не зная, что делать дальше, в растерянности смотрел кругом.

Их провели в передний угол, под большую, заставленную иконами «божницу» и поставили перед родителями невесты.

Одетый в длинный, старинного покроя пиджак, с широко расчесанной бородой и промасленными волосами Иван Пантелеич достал с божницы новую икону.

Когда жених и невеста опустились перед родителями на колени, Иван Пантелеич прихватил икону большим холщевым полотенцем и поставил на склоненные головы жениха и невесты.

В установившейся тишине начался обряд благословения.

Иван Пантелеич торжественно посмотрел кругом и начал говорить, строго взвешивая каждое слово:

— Бог вас благословит на великое дело, милые дети! Живите дружно и мирно. Живите в любви и согласии. Слушайтесь и глубоко любите друг друга. Бога не забывайте, храм божий посещайте, нас, стариков, уважайте, чаще в гости приглашайте. И дай вам боже жить да богатеть да спереди горбатеть. Аминь.

На этот вечер после конца вечерни были назначены три свадьбы. Первыми венчались молодой штейгер с дочерью какого-то купца. Эта была пышная свадьба, с множеством зажженных свеч и хором певчих. Венчание Прибоевых должно было состояться за ними. Третья свадьба была такого же, как Аркадий, горемыки и бедняка Пети Феклыча.

Подле церкви толпилось много молодежи, жадно желавшей видеть много раз уже виденную церемонию венчания. Молодежь ленилась молиться и до окончания вечерни толпилась в церковной ограде.

Практический отец Петр не любил попусту тратить время. Учитывая приятную возможность заработать дополнительно четыре пятерки, он значительно сократил вечерню и приступил к венчанию.

Весь этот день Аркадий находился в состоянии какого то ленивого безразличия. Исчезла упрямая воля, всё казалось одинаково плохо. Голова точно опустела, тяжелые мысли улетели куда-то далеко, в минувшее время. Вспомнились нищенское детство, полуголодная жизнь, постоянная борьба с нуждой. Из дальних уголков памяти вставали образы постоянно пьяного деда, свирепая солдатская ругань, его смерть и похороны. На момент представилась крепкая фигура вернувшегося с русско-японской войны отца и поминки после его смерти.

«Почему же я не помню его похорон? — вдруг подумал Аркадий и удивился тому, что забыл подробности смерти отца. — Так и все умрем. Умру и я, ничего не изменив в жизни. А хотелось бы учиться, чтобы перестроить жизнь, облегчить долю матери. Как она много маялась, чтобы воспитать нас! Тоже и она скоро умрет, наверно. Немолодая уже. Что это я всё о похоронах да о покойниках нынче думаю? Приехал венчаться, и вдруг такая ерунда!»

Припомнились прочитанные где-то слова о том, что венчанье есть панихида на похоронах холостой свободы.— «И, похоже, черт возьми!»

Он взглянул на сидящую рядом невесту и содрогнулся при мысли, что через два часа Шура станет его женой. Ведь она ему совершенно чужой человек. Он опять посмотрел на невесту, на ее повеселевшее, уже без слез, лицо.

«Так чего же она до сих пор ревела? На убой ее направляли, что ли?»

Вспомнились слова матери: «Присмотришься, привыкнешь. Все так женятся».

«А что, если не привыкну? Ведь мы совсем чужие! О чем мы с ней будем говорить? Как же так жить?»

Опять вспыхнула яркой искрой фраза Хмеля, сказанная когда-то в шутку, но теперь показавшаяся такой значительной, пугающей:

— Жена моя вроде печи — греет лишь тело, — говорил Хмель. — А душа всю жизнь на холоде.

«Еще бы не тяжело! Будешь жить с женой и думать о другой, красивой, умной, хорошей».

В этот момент из церкви донеслось пение хора. Он гудел монотонно и скучно, навевая мысли о похоронах. Препираясь с дьяконом, хор плыл на средних усыпляющих тонах, и только на поверхности этих звуков, точно вырываясь из их цепляющихся лапок, всё время звенел сильный и высокий девичий голос. Он звучал задушевно и ласково, будто на что-то жалуясь, о чем-то жалея...

«Вот в такой голос влюбиться можно. Наверное и сама красивая, если так хорошо поет...»

Перед началом венчания священник задал обычные вопросы:

—           По доброй воле женитесь?

—           По доброй воле выходите?

—           По любви идете?

—           По любви берете?

Невеста ответила робким «да», а Аркадий даже не успел ответить, потому что отец Петр спешил и не нуждался в ответах. Затем они отдали священнику обручальные кольца, получили зажженные венчальные свечи. Аркадий машинально проделывал необходимые движения, но в сознании сорвалась какая-то защелка, дав свободу сильно действующей пружине. Он почувствовал, что совершается нечто непоправимое, невозвратное, роковое. Особенно ясно вспомнились несбывшиеся мысли о хорошей жизни, желании учиться, поехать куда-нибудь в большие города... Теперь всё это будто закапывалось в могилу. Запах ладана, иконы и зажженные свечи еще более усиливали впечатление похорон.

А смотревшие на венчание парни и девушки, как ни в чем не бывало, посмеивались, строили разные предположения, шутили, таинственно шептались.

—           На ковер-то все-таки она вперед вступила. Он отстал. Значит, всю жизнь она будет верховодить, — говорила какая-то наблюдательная черноглазая девушка.

—           Попробуй, поверховодь над таким атаманом. Чтобы он бабе покорился? — возразил паренек из Вересовника.

—           Шурка-то, как морковь, красная. Рада поди...

—           Еще бы! Такого парня заграбастала! Эвон какой орел!

—           Что-то побледнел он сегодня.

Аркадий действительно был необычайно бледен, но очень хорош.

Их повели вокруг аналоя. Аркадий всё время отставал от невесты и шагал с опущенной головой.

—           Что же это, жених-от пьяный, что ли? — высказывала догадку одна из девушек.

—           Может для смелости и хватил.

—           Глядите, даже пошатывается.

Вдруг Аркадий остановился, отпустил руку невесты и поднял голову. Он лихорадочным взглядом окинул весь народ, снял с головы венец и, обращаясь к священнику, враждебно сказал:

—           Возьми корону!

Все в удивлении зашептались. Священник смотрел на жениха с величайшим изумлением, ничего не понимая. Наконец, он, должно быть, понял, что с женихом творится неладное.

-             С женихом нехорошо. Принесите скорее воды, — сказал священник.

—           Всё хорошо! Только возьмите скорее вашу корону. Возьми, пока я не бросил! — громко сказал Аркадий и резким движением сунул в руки оторопевшего священника снятый с головы венец.

Невеста стояла неподвижная и ничего не понимающая.

Свахи, дружки, шаферы — все затоптались, задвигались, шепот перешел в разговор, разговор — в легкую брань, началась суматоха.

—           Ленька, пошли отсюда! Ну их! Пусть сами женятся! — громко сказал Аркадий своему шаферу.

—           Во! Толково! Айда на вольный ветер! — одобрил Ленька. Они поспешно растолкали столпившихся кругом людей, прошли в сторожку, оделись и вышли из церкви.

Мрачные, слабо освещенные своды церкви услышала громкий рев невесты. Теперь она уже плакала искренне, плакала о том, что ее не берут замуж.

—           Давайте следующих! — энергично скомандовал отец Петр, и тем самым, сразу восстановил нарушенный было порядок.

 

 


  • 0

#16 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 06 Январь 2019 - 11:50

Глава шестнадцатая

Неслыханно-скандальная история несостоявшейся свадьбы Аркадия стала известна всему Тагилу, дав повод  для болтовни тагильским кумушкам. Рассказ о его выходке передавался из уст в уста со множеством прикрас и добавлений. Одни говорили, будто, снимая венец, Аркадий выругался с верхней полки, другие — что он плюнул на ризу священника и вышиб из его рук святое евангелие. Третьи — что парень уронил икону Николая-чудотворца Мирликийского и опрокинул большой подсвечник. Иные клятвенно утверждали, будто жених был пьян в стельку и бросился с кулаками на ненавистную невесту.

Соответственно «преступлению» наспех сочинялись и меры возмездия: предполагали в ближайшие дни «закатать» безбожника в каторжные работы на Сахалин или сослать на Афон для покаяния. Толковали, будто отец Петр хлопочет перед святейшим синодом о предании богохульника вечной анафеме. Находились и добросердечные вздыхатели, которые соболезнующе качали головами и передавали по строгому секрету, что парень «тронулся» и что на днях его отправят в Пермь в «сумасшедшую больницу».

Убитую стыдом и горем Авдотью останавливали на всех перекрестках и наперебой расспрашивали о здоровья сына и о том, что она намерена с ним делать. Длинно-языкие кумушки охали и ахали на все лады, хлопали в изумлении руками и еще больше расстраивали бедную женщину.

На следующий после венчания день, когда Аркадий отправился в очередную поездку, Иван Пантелеич  Лихоедов приехал к Прибоевым за приданым. Считая свою дочь опозоренной, он уже не отпускал свои веские, внушительные слова, а сыпал их без разбора, кричал, ругался, топал ногами. Красный от злости, точно кирпич, он был готов броситься на Авдотью и избить ее своими кулачищами.

Перенося приданое из избенки в сани, он не переставал ругаться, угрожая посадить в тюрьму «всю разбойницкую семью», пугал судом божьим. Но, видимо, этим последним он решил ограничиться, потому что в волостной суд не обращался, хотя, для возмещения убытков и позора, «настольные» прибоевские пятьдесят рублей оставил при себе.

В дружной трудовой семье Прибоевых появился разлад. Полубольная Авдотья охала и стонала, часто лежала в постели. Нина молча вела маленькое хозяйство, ухаживала за матерью, сердито смотрела на брата.

Аркадия глубоко огорчало состояние матери, но вместе с этим он чувствовал себя удивительно легко. Ему казалось, что он сбросил с себя огромную тяжесть, так свободно ему дышалось и так весело стало на душе.

Чтобы залатать свадебные прорехи и скорее заплатить долги, Аркадий много работал. Он совершал поездки за товарищей, работал в депо на ремонте паровозов, клепал даже что-то у себя на дому. Как и раньше, он был малоразговорчив, хотя прежнюю угрюмость как рукой  сняло.

Авдотья уже не огорчалась, что сын опять «лежал на книгах». Теперь она радовалась тому, что он перестал гулять по ночам.

Тяготивший всех семейный разлад сгладился на масленице, в «прощеное» воскресенье. Вечером, по заведенному обычаю, Аркадий поклонился матери в ноги и тихо сказал:

—           Прости меня, мама...

—           ...ради Христа, — подсказала мать, положив худую руку на голову сына.

—           Ну... ради Христа, — согласился Аркадий.

—           Господь тебя простит, вперед так не делай, родной мой, — проговорила Авдотья и трижды поцеловала сына.

—           Всё о том же... пора уже забыть, — так же тихо сказал Аркадий, виновато взглянув в глаза матери.

После этого Нина, как младшая в семье, подошла к брату:

—           Прости меня, братец, ради Христа, — сказала она и, рассмеявшись, добавила: — Жених ты наш непутевый.

Аркадий поцеловал сестру, и все трое рассмеялись.

—           Давно бы так, — прошептала Авдотья, смахивая блестящие слезинки материнской радости.

—           Смирись, сынок, не вольничай больше, пожалей себя и нас. Сходи-ка сегодня ко всенощной; бог простит  тебя и успокоит. Ведь совсем забыл ты бога, не молишься,  в церковь не ходишь.

—           Хорошо, мама, не вздыхай; всё будет по-хорошему.

Аркадий оделся и вышел из дома.

«Ленька работает во второй смене, куда же идти?»— размышлял он, тихо шагая по почерневшей дороге. Капало с крыш, влажный кристаллистый снег блестел под лучами заходящего солнца.

По случаю масленицы на улице было шумное катанье. Тройки и пары, украшенные яркими цветами и лентами, бежали одна за другой, громко звеня бубенцами и колокольчиками. Уставшие лошади громко всхрапывали, роняя хлопья пены; от их потных спин шел густой, пахучий пар.

В санках и кошёвках пели, куражились, играли на гармониках пьяные парни и мужики.

На перекрестках улиц оравы мальчишек встречали тройки громким «ура», а проезжающие богатеи бросали ребятам конфеты, орехи, медяки.

Аркадий равнодушно наблюдал картину масленичного веселья и незаметно для себя пришел в центр Тагила. На землю спускались сумерки. Протяжно простонал большой соборный колокол. Через минуту он простонал еще, а затем его низкие, вибрирующие звуки один за другим поплыли по вечернему воздуху, призывая ко всенощной.

Масленица кончилась, на лицах людей появилось великопостное, унылое выражение.

Многие бросали катанье и разъезжались по домам, но пьяные песни, свист, улюлюканье, крики и ругань еще слышались на всех улицах.

«Уныние, любоначалие, празднословие не даждь ми», — вспомнил Аркадий заученные когда-то в школе слова молитвы и усмехнулся.

—           Ну, унывать мне нечего, пусть другие унывают, - сказал он точно в ответ колокольному звону. Этот звон сегодня почему-то не раздражал, а веселил его.

—           Мбм, мбм, мбм, — передразнил он колокол, приближаясь к собору, и вдруг вспомнил венчание, церковный хор и девичий голос, на который он обратил тогда внимание.

«Бог простит и успокоит», — повторил про себя Аркадий напутственные слова матери. «Ну, если успокоит - надо зайти», — подумал он, поднимаясь по гранитным ступеням на паперть собора.

В соборе было пустынно. Кой-где стояли, согбенные нуждой и годами, старики и старухи, несколько женщин; торчал на своем месте, у стойки церковного старосты, дурачок Ваня Солнышко. Кругом было мрачно и скучно. Мерцающие в разных углах маленькие огоньки свечей и лампадок виднелись как светлячки в лесу и не освещали собора. Протяжные звуки молитв, кашель, даже шорохи гулко отдавались в громадном пустом соборе, и молящимся казалось, что здесь, действительно, присутствует и беседует с ними невидимый всемогущий бог.

Послышалось пение хора. Аркадий уже хотел уйти, как запели женские голоса, а поверх всех, словно яркий луч во тьме, пробивался тот красивый и ласковы голос, что звучал во время венчания. 

Заслушавшись пением, Аркадий не заметил, как закончилась всенощная и старики со старушками, кряхтя и кашляя, поплелись по домам. С клироса сошла группа девушек-певчих и, громко разговаривая, тоже направилась к выходу.

«Которая же из них она?» — думал Аркадий.

У ворот ограды девушки прощались и расходились в разные стороны. Аркадий пошел за двумя подругами, которые направились в сторону вокзала. Девушки шли не спеша, жадно вдыхали свежий, пахнувший весной воздух и лениво болтали о каких-то своих, девичьих делах. Одна — высокая,  солидная — говорила низким, спокойным контральто, по-уральски, почти без интонаций. Вторая — изящная, стройная, среднего роста — наоборот, обладала чистым и звонким сопрано, со множеством оттенков.

—           А небо сегодня какое хорошее! — с восторгом сказала она, подняв лицо к звездному небу.

—           Да, сегодня звезд много, — подтвердила высокая, не взглянув вверх.

—           Недавно я читала в журнале, как тяжело бывает людям на чужой стороне. Ведь у каждого на родине есть кто-нибудь близкий. Люди смотрят вот на такие яркие звезды и вспоминают родину, близких... Смотри, какая сегодня Венера яркая, точно лампада горит! — говорила тоненькая стройная девушка.

—           Она всегда такая.

—           Сама ты всегда такая!.. А знаешь, в том же журнале я прочла одно хорошее стихотворение. Прочесть?

—           Прочти.

—           Начинается так:

«Летняя ночь, лучезарно прекрасная,

Нежит, ласкает, томит.

С неба далекого звездочка ясная

Тихо на землю глядит.

Снизу доносится песнь похоронная,

Бряцанье слышно цепей,

Тяжко вздыхает земля угнетенная,

Звездочке жалко людей».

—           Хорошее стихотворение, — одобрила подруга тем же спокойным голосом.

—           Мне тоже очень понравилось. Я даже музыку для него сочинила. Вот так:

«Сни-зу до-но-сит-ся песнь похо-ронная-я

 Бря-цанье слыш-но це-пей...» - запела она тихим, ласковым и милым голосом, от которого Аркадия сразу бросило в жар.

 — О каких это вы цепях изволите распевать? - прохрипел появившийся из-за угла городовой. При тусклом свете фонаря Аркадий увидел знакомую фигуру с громадными усами и красным шнуром на шее

Девушки остановились перед широкой, как забор, фигурой городового и в испуге молчали.

—           Я вас спрашиваю! — строго сказал городовой.

—           Что такое? - спросила младшая.

—           О каких цепях поете, спрашиваю. — И, что-то жуя и доставая из-за обшлага шинели записную книжку, потребовал: — Скажите-ко мне ваше фамилие!

-            Мало ли цепей на свете, почему о них не петь? - неожиданно вмешался Аркадии. Девушки вздрогнули, оглянулись назад, а городовой в удивлении поднял вверх усатое лицо.

-           А... а ты кто такой будешь? — спросил он Аркадии и мгновенно утратил свою строгость.

-           Не узнаешь? - рассмеялся парень и взял под руки испуганных и удивленных девушек.

-           Пошли домой, сестренки? Мама, наверное, ждет нас ужинать. А тебе, пожилому человеку, стыдно ночью на улице к девушкам приставать! - сказал строго Аркадий, вместе с девушкам  обошел городового и направился прямо по Салдинской улице (ныне проспект Ленина).

—           Тюрьма по тебе плачет, головорез! — буркнул сердито городовой, пряча записную книжку.

—           Пусть успокоится; кланяйся ей от меня, — насмешливо бросил Аркадий и даже не оглянулся.

Удивленные девушки шли долго молча, не смея взглянуть на своего неожиданного избавителя.

-             Скажите, зачем же он нас остановил? — спросила, наконец, старшая.

—           Это его обязанность: строгость и порядок соблюдать. А вы некстати запели о цепях, — ответил Аркадий.

—           А что здесь такого? Разве о цепях нельзя? Поют же «Ах, вы цепи, мои цепи»? — удивилась младший.

—          Некоторым не нравится.

—           Почему?

—           Потому что цепи бывают разные:  якорные на кораблях, подъемные на кранах, кандальные — на людях.

-            Неужели он только поэтому хотел записать  наши фамилии?

-            Не знаю. Это нужно у него спросить.

-            Скажите, а почему он сразу осекся, когда вы с ним заговорили?

—         Мы с ним приятели.

-           Я  особого расположения с его стороны к нам не заметила, скорее   наоборот, —призналась девушка с красивым высоким голосом.

-         Это он немножко недоволен тем, что однажды, шутя, я на Гальянке сломал у него шашку… Ну, и еще были кой-какие дела.

-          Так вы — При... — начала и вдруг поперхнулась старшая.

—       Я При, — подтвердил Аркадий.

-         Вы — Прибоев?   - спросила удивленно маленькая,

-       Да, вы угадали. Моя фамилия испугала вас? Идите одни, я не в обиде.

—      Нет, зачем же. Наоборот, я хотела просить, чтобы вы проводили нас до дома. Сегодня очень много пьяных.

-       Я удовольствием сделаю это, если только вы меня не боитесь. Я догадываюсь, что вы обо мне слышали много  плохого.

-        Надо признаться, что я вас представляла совсем не таким. И, откровенно говоря, встретиться с вами, да еще поздним вечером, побоялась бы.

-        Вот и я о том же: будьте осторожны, — сказал Аркадий, добродушно посмеиваясь.

-        Поговорить у нас любят и говорят больше нехорошего. И прикрашивать тоже мастера.

-        Но обо мне говорят много нехорошей правды, — предупредил Аркадий.

-        Ничего… Нас-то вы, наверное, не обидите?

-     Обязательно. Вот заведу вас в темный переулок и перегрызу гордо, чтобы вы не пели, - пошутил Аркадий.

Навстречу шла большая артель парией, распевая пьяные песни. Аркадий со своими спутницами свернул на противоположную сторону улицы. Несколько парией отделились от группы и шли на Аркадия.

-   Без хамства, возьмите вправо! — строго сказал он, выступив впереди девушек, и слегка оттолкнул парней.

-    Ребята, да ведь это Прибоев с двумя зазнобами! – крикнул в восторге один из парней и, присовокупив крепкое словцо, уступил Аркадию дорогу.

—           Какие они циничные, грубые! — пренебрежительно сказала старшая.

—           Вот и я такой же. И жизнь у нас грубая тоже, - добавил Аркадий.

—           Ну, ничего. Жизнь можно переделать... Вы нас вторично оградили от неприятностей, и мы вам очень благодарны, — сказала младшая. — А сейчас дело-то вот в чем: ведь мы еще не знакомы, будем знакомиться: я — Саша Березка, это моя подруга — Зоя Солодовникова.

—           Очень приятно. Я должен расшаркаться и сообщить вам свое имя.

—           Да, да, обязательно, — подтвердила Саша. Аркадий шутливо шаркнул ногой, щелкнул каблуками и высокопарным тоном проговорил:

—           Граф Аркадий Прибоев, из тагильского Вересовника.

Обе девушки весело засмеялись.

—           Не будете ли вы, граф Прибоев, так любезны, заглянуть к нам на виллу? Я и моя мать — старая маркиза - будем очень рады вашему визиту, — так же высокопарно и чопорно сказала Саша.

—           Благодарю вас, молодая маркиза, но я не могу принять вашего любезного приглашения, так как я — помощник паровозного машиниста и завтра рано утром должен ехать с поездом.

Девушки рассмеялись опять.

—           В самом деле, время еще детское, спать рано; пойдемте к нам вечеровать, — предложила Саша. — Старая маркиза наверное ждет меня и скучает. Она будет рада нашему приходу. Ты как, Зоя?

—           Я не возражаю, — согласилась девушка.

—           Удобно ли будет? — спросил Аркадий.

—           Удобно, решено, идемте! — скомандовала Саша. Они ускорили шаг и через несколько минут пришли на Вторую Басанину улицу, вблизи вокзала. Саша провела гостей в маленькую неосвещенную кухню.

—           Ты, Сашенька? — послышался ласковый женский голос из соседней комнаты.

—           Я, мама, да не одна, а с гостями.

—           Кто с тобой?

—           Добрый вечер, Марфа Ильинична! — сказала Зоя, открывая дверь в комнату.

—           A-а, Зоя! Здравствуй, северная красавица! Проходя сюда.

—           Подожди, мамочка. Надо сначала раздеть гостей. Давайте-ка ваши пальто сюда, — сказала Саша, привычно орудуя в темноте. — А ты что, мама, уже спать ложишься?

—          Нет еще. Огонек прикрутила и лежу, прошлое вспоминаю.

—           Вот мы на огонек и пришли. А ты из прошлого восстань к настоящему. Мы сейчас явимся пред твои ясные очи.

Саша первая вошла в комнату и подчеркнуто официально отрекомендовала:

—           Это — известная тебе северная красавица — Зоя Солодовникова, а это, мама (Саша снизила голос до воображаемого баса), это — русский богатырь!

—           Вы и в самом деле богатырь! Проходите, пожалуйста, садитесь, только не проломите головой потолок нашей хижины. Садитесь вот сюда.— И женщина подвинула гостю стул.

—           Ты, мама, поухаживай за гостями, а я пойду, валенки себе найду. У меня ноги немного озябли, — сказала Саша и направилась на кухню.

При входе в комнату Аркадия сразу поразили какая-то особенная чистота и строгий порядок, царившие всюду. Было удивительно, что в таком невзрачном снаружи флигельке может быть такой образцовый порядок.

Большая лампа с зеленым абажуром висела над столом и равномерно освещала всю комнату. Первое, что бросалось в глаза, это две кровати в углах комнаты, накрытые белыми покрывалами, поверх которых лежали небольшие подушки в кружевных белоснежных наволочках.

Той же безукоризненной чистотой сияли свежевыбеленные стены и потолок. Кроме зеркала, портрета и одной картины, висевших на степе, больше никаких украшений не было, и это придавало комнате какую-то особенную простоту я уют.

У одной из кроватей стоял маленький туалетный столик, накрытый кружевной скатертью. На нем были флакончики духов, букетик бессмертников и чугунная статуэтка нищего с протянутой рукой. В дальнем углу за кроватью стоял большой шкаф, через стеклянные дверцы которого виднелись корешки книг. Рядом была поставлена ножная швейная машина под желтым блестящим колпаком.

На кровати нежилась большая сибирская кошка. Она  то свертывалась клубочком, пряча морду, то вытягивалась во всю длину и была похожа на большой серый воротник. Ожидая, чтоб ее погладили, кошка посмотрела круглыми зелеными глазами на Аркадия, зажмурилась, мурлыкнула, повернулась вверх животом и снова вытянулась во всю длину.

—           Что ты там делаешь, стрекоза? Иди скорее сюда!— сказала ласково женщина.

—           Лечу, лечу, мамочка! — крикнула Саша и ворвалась в комнату.

Голос Саши Аркадий уже хорошо изучил, но до сих пор еще не видел девушку при свете и сейчас украдкой рассматривал ее. Лицо Саши было из тех редких лиц, при виде которых невольно улыбаются даже самые мрачные люди. Аркадий в немом восхищении смотрел на глубокие карие глаза, на выпуклый смуглый лоб, правильный тонкий нос и красивый маленький ротик, который при улыбке так мило открывался, показывая ровные белые зубы.

Без шубки Саша оказалась вовсе не маленькой. Она была среднего роста, тонкая, стройная, как лозиночка, с той милой грацией, которая свойственна еще не вполне сформировавшимся девушкам.

Саша поспешно заплетала конец длинной черной косы и, ласково глядя на мать, торопливо спросила:

—           А вы еще не познакомились, мамочка? Нет? Так знакомьтесь: это Аркадий.

—           Прибоев, — дополнил Аркадий.

—           Прибоев... — повторила женщина, изучающе глядя на него.

-              Прибоев, тот самый, что хулиган из Вересовника, - пояснил Аркадий, немного смущаясь и краснея.

-              Вот вы какой, — протянула удивленная женщина, продолжая рассматривать незнакомца.

-              Да, я такой,— подтвердил Аркадий, как бы сожалея о том, что он не был каким-то иным.

-              Непохоже, мамочка, верно? — спросила Саша, ласково улыбаясь.

-              Что непохоже, Сашенька?

-              Да непохоже, что он такой. Я раньше его никогда не видела, но знала, что он этакий богатырь. А еще я думала, что у него рябое, свирепое лицо, курносый нос картошной и рассеченная губа, а на левом глазу бельмо.

Все рассмеялись.

—           Озорница ты у меня, Саша, — упрекнула женщина.— Так будем знакомы: я — Марфа Ильинична Березка.

—           Будем знакомы, — повторил Аркадий, поднялся и пожал ее руку.

—           Прошу горячо любить и жаловать. Ее у меня все любят! — требовательно заявила Саша и молниеносно поцеловала мать.

Аркадий с удовольствием наблюдал эту семейную сценку. Он только сейчас рассмотрел, какая симпатичная женщина была Марфа Ильинична. Ее простое, добродушное лицо с умными, открытыми глазами было свежо и молодо, а выбившиеся из-под косынки поседевшие волосы свидетельствовали о пережитых невзгодах и напоминали о преждевременной старости. Во всех манерах Марфы Ильиничны чувствовались какая-то особенная мягкость, спокойствие и доброта.

—           Ты, мамочка, его не бойся. Он, оказывается, совсем не такой. Даже наоборот: он сегодня дважды избавил нас от неприятностей.

Голосок Саши весело звенел в комнате и казался Аркадию неслыханной музыкой.

Саша восторженно рассказала о неприятных встречах с городовым и с пьяными парнями, изобразила все эти сцены в лицах и горячо расхваливала Аркадия.

—           Большое спасибо вам, молодой человек! — поблагодарила Марфа Ильинична. — Ну, а как вы, девочки, пели сегодня?

—           Пели они великолепно. Особенно Саша, — сказал Аркадий.

—        О, да вы комплиментщик! Неверно говорите: пели мы так себе. Я как раз хуже всех пела. Что-то в горле першило и как только на высокие ноты — так и пунктир, так и пунктир.

—           Почему? Ты не кашляешь?

—           Так, самую чуточку. Да это не оттого, — отмахнулась Саша.

—           Не бережешься ты, дочка, — сказала Марфа Ильинична, озабоченно вздохнув.

—           Ничего, мама, пройдет, — успокоила Саша.

—           Я смотрю, все вы, наши мамы, одинаковы, — заметил Аркадий с улыбкой.

—           Если бы мамы о вас не заботились, что же бы из вас получилось? Все так: пока молоды да сильны, так всегда море по колено, ничего не бережем.

-               Ой, мамочка, довольно, пожалуйста, - взмолилась Саша. — Ты бы нас лучше чаем угостила.

-             А если сначала блины? Будете есть?

—           Будем! — воскликнула Саша. — Ведь сегодня масленица!

—           Ты за всех решаешь? — удивилась молчаливая Зоя Солодовникова.

—           Ну, да! А что?

—           Я, например, не хочу.

—           Я тоже отказываюсь, — сказал Аркадий.

—           Вот еще капризы какие! Не забывайте, что сегодня масленица, и от блинов никто не может отказываться! Христиане вы или басурманы какие? — строго спросила Саша.

              Марфа Ильинична ушла на кухню, загремела там заслонкой и вскоре вернулась с высокой стопкой блинов на сковородке.

—           Подвигайтесь к столу. И безо всякого стеснения кушайте. Масленица, говорят, праздник языческий, но в отношении блинов — неплохой.

—           Придвигайтесь, садитесь!

Молодежь дружно принялась за блины.

—           Вот так-то вот. Иначе бы завтра их пришлось выбрасывать, — говорила Марфа Ильинична.

Она умело поддерживала беседу, давая всё новые темы для разговоров. Аркадий говорил мало, он всё рассматривал и слушал своих новых знакомых. И больше всего он слушал серебряный голосок Саши, лишь изредка вставляя шутливые замечания, которые вызывали веселый смех собеседниц.

Вечер пролетел незаметно. Часы пробили двенадцать.

—           Вы к нам еще придете, богатырь? — спросила Саша, прощаясь с Аркадием.

—           Если вы меня не боитесь и разрешите, то с удовольствием.

—           Мамочка, мы не боимся? Правда, ведь? — обратилась Саша к матери.                      

—           Не боимся, — подтвердила Марфа Ильинична, улыбаясь.

—           Не боимся — приходите! — по-детски радостно воскликнула Саша. — Прядете? Да?

—           В самом деле, если желаете, то заходите молодой человек. Хотя мы к мужскому обществу и не привыкли, но это ничего, — приветливо проговорила Марфа Ильинична.

Аркадий шел домой, переполненный небывалой радостью, и всю дорогу улыбался своим мыслям.

«Как у них все мило и просто. Какие славные люди. Этак запросто пригласили меня к себе... — Э-эх, наверное, не знают они обо всех моих хулиганских делах», — с тоской подумал он.

Выдержав для приличия несколько дней, Аркадий пошел в один из свободных вечеров к маленькому флигельку — на квартиру Березок.

Но здесь его ожидало горькое разочарование. Окна флигелька были закрыты ставнями на болтах, и флигелек не проявлял никаких признаков жизни.

Аркадий в раздумье раза два прошелся по улице и ушел ни с чем.

Непонятное исчезновение новых знакомых очень удивило и огорчило Аркадия. Прождав еще несколько дней, он снова пошел на Вторую Басанину улицу (ныне улица Октябрьской революции), и опять флигелек был с закрытыми окнами. Аркадий постучал в соседние ворота. На стук вышел пожилой бородатый мужчина — хозяин дома и флигеля. Аркадий заявил о желании снять флигель под квартиру. Но недовольный хозяин ответил, что флигель не сдается, что ни в каких жильцах он не нуждается, что вообще «зря тут шатаются разные бездельники да беспокоят честных людей», и поспешил захлопнуть ворота.

Аркадий дважды ходил в собор ко всенощной, с напряжением слушал пение хора, но милый голосок Саши уже не звенел серебряным колокольчиком. Став в уголок сеней, он рассматривал всех девушек-певчих, выходивших из собора после всенощной, но ни Саши, ни ее подруги он не увидел.


  • 0

#17 Егор Королев

Егор Королев

    Корреспондент

  • Модераторы
  • 1 596 сообщений

Отправлено 07 Январь 2019 - 10:24

Глава семнадцатая

Неприятности, вызванные неудачной и скандальной свадьбой Аркадия, постепенно стали забываться. Долги были уплачены, сплетни и толка затихли, и жизнь Прибоевых потекла своим чередом. Авдотья поправилась от недомоганий, и всё время настороженно посматривала за сыном. В своих молитвах она постоянно просила, чтобы он образумил сына, и ей казалось, что ее молитвы услышаны. Прошла зима, проходила весна, а Аркадий не натворил никаких новых бед. В нем произошла какая-то перемена. Он перестал хмуриться, хотя был всё так же малоразговорчив. Всё свободное время он сидел дома и занимался чтением.

Аркадий был на распутье и не знал, по какой дороге ему пойти. Он всё время ощущал душевное томление и избыток сил, которые некуда было расходовать.

Ленька Канавин по-прежнему частенько заходил к Прибоевым и был недоволен товарищем.

—           Так что же, так и будешь корпеть за книгой, как старый колдун? — спрашивал Ленька, насмешливо покачивая головой.

—           А что же делать, Ленька? — вопрошающе рассматривал Аркадий лицо своего дружка, удивляясь его спокойствию

—           Давай заново жениться, — смеялся Ленька в ответ.

—           Неужели тебе не надоело смеяться?

Ленька скорчил плаксивую мину и насмешливо прогнусавил:

—           Давай вместе поревем: у-у-у...

—           Ну вот, о чем мне с тобой говорить?

—           Говорить не о чем, это верно. Но и киснуть не стоит. Пойдем на Гальянку! — уже серьезно предложил Ленька

—           На Гальянку? Идти на Гальянку...— тихо произнес Аркадий.

—           Не обязательно на Гальянку. Можно махнуть на Ключи, на Выю. Говори, куда хочешь, туда и пойдем.

—           Никуда не хочу, — сказал Аркадий, глядя в книгу.

—           Выходит, зря тебя орлом-то ребята считали.

—           Выходит, зря. Подзадориваешь ты меня тоже зря.

Аркадий захлопнул книгу, встал, потянулся до хруста в суставах, тряхнул широкими плечами, будто желая ощутить свою силу, и тихо сказал:

—           Тоска меня гложет, Ленька!

—           Так вот и махнем куда-нибудь: всю тоску разгоним и завьем горе веревочкой, — оживился Ленька. — Пойдем!

—           Нет, ни куда я не пойду!

—           Значит, опять мирехлюндия.

—           Мирехлюндия, черт ее подери, — сказал Аркадий задумчиво. — Скучно мне, Ленька. Могу я с тобой говорить по душам?

—           Говори - слушаю, — смиренно ответил Ленька, отворачиваясь в сторону,

—           Несчастные мы люди, Ленька. Сил у вас много, головы, кажись, на месте, а ходу нам нет.

—           Я не понимаю, какого тебе ходу недостает.

—           Недостает мне человеческой жизни, Ленька. Я хочу быть человеком, а меня норовят держать всю жизнь в хомуте.

—           Это опять... — хотел возразить Ленька.

—           Не опять, а всё еще, — перебил его Аркадий. — Муторно мне от такой жизни. Все эти богатеи, жандармы, начальники жрут в три горла за наш счет, да на нас же смотрят с презрением. Я бы их всех...

—           Потом что? — спросил Ленька.

—           Сделал бы справедливую жизнь для всего народа.

—           А после этого?

—           Уехал бы куда-нибудь и поступил бы учиться. Учился бы я много-много лет и узнал бы все самые высшие науки, — признался Аркадий в своей сокровенной мечте, взглянув в лицо друга восторженными глазами.

—           У тебя не всё в порядке, — заключил Ленька, насмешливо покрутив пальцем около лба. — Забыл, за что Макара Пихтина угнали на каторгу?

Аркадий долго молча глядел в лицо Леньки, удивляясь тому, что он может говорить и о серьезных делах.

—           Вот если бы кто-нибудь из таких указал мне, что надо делать, так я бы тогда... А ходить по улицам да хулиганить — надоело мне всё это. Не знаю, не нахожу я никакой дороги

—           Есть хорошее средство от тоски — нарезаться пьяным. Пойдем, попробуем. Я уже знаю: хорошо помогает.

—           Мне не поможет.

—           Заела тебя мирехлюндия. Пропащий ты человек. До свидания, пойду дрыхнуть, — сказал Ленька с досадой и вышел из избы...

 

...Хмель закончил очередную поездку, сдал паровоз в депо и, не торопясь, возвращался домой. Он шел с тем чувством удовлетворения, которое охватывает человека, когда он отлично выполнил ответственную работу, а силы еще сохранились. Настроение у машиниста было бодрое, радостное.

Погода стояла на редкость непостоянная. Только что прошумел сильный получасовой дождь, а сейчас снова блестело ослепительное солнце, и яркая радуга подпирала голубой свод неба.

Окраинные улицы Вересовника были сплошь покрыты нежно-зеленой травой. Стреноженные лошади щипали сочную травку, громко хрупая и позванивая колокольчиками. Низко над землею летали быстрокрылые  ласточки. Пара их сидела на коньке крыши и весело щебетала.           

Хмель на ходу наблюдал эти весенние картины, размышляя о том, почему они каждый год бывают одинаково милы и дороги.

Навстречу ему поспешно шла, почти бежала, Авдотья Прибоева. Лицо ее было в слезах, она задыхалась от быстрого движения и прижимала руку к сердцу.

—           Куда ты, Авдотья, что случилось? — окликнул соседку Хмель.         

—           Опять... опять беда! Аркадий на могильнике… -  лепетала женщина, еле переводя дух.

-             На могильнике? Почему? — встревожился Хмель.

—           Сама не знаю, как он там очутился. Будто вдвоем с Ленькой Канавиным, оба пьяные, с кем-то дерутся и весь народ разогнали. Горе-то, стыд-то какой, о, господи!

—           Ты подожди рекой разливаться. Скажи лучше откуда эти вести? — спросил Хмель.

—           Ребятишки рассказали, только что прибежали оттуда.

Хмель поставил на землю сундучок, снял фуражку и в раздумье поглаживал волосы.

—           Драка для него не диковина, а выпивка — это совсем новый номер. С чего это он?

—           Ни с чего. Дед Иосиф вылитый, — стонала и плакала Авдотья.

—           Так куда ты сейчас побе