Константинов В.В.
Второе рождение
Роман
Издание исправленное и дополненное
Молотовское Книжное Издательство, 1953 г.
Подготовил книгу к новому изданию О.С.Журавлев, 2018 г.
Об авторе
Константинов (Аржанников) Валентин Васильевич родился 7 мая 1898 года в Верхней Салде, в семье рабочего Верхнесалдинского завода Василия Аржанникова, участника Русско-японской войны, погибшего в результате несчастного случая на производстве. Мать Авдотья одна воспитывала троих детей: кроме Валентина, в семье росла Ольга (в замужестве Патимова) и Неонилла (жена екатеринбургского адвоката Малютина).
Валентин окончил три класса начальной школы и с 12 лет начал трудовую деятельность: рассыльным, учеником столяра и слесаря, а в 1917 году - слесарем, кочегаром, машинистом в Нижнетагильском паровозном депо.
Великую Октябрьскую революцию Валентин не принял, служил в белой гвардии, с чем впоследствии связана смена фамилии на Константинов. По возвращении с Гражданской войны работал сначала помощником машиниста, а затем стал лучшим машинистом Нижнетагильского железнодорожного депо и был направлен на учебу на рабфак УПИ в Екатеринбург, где учился в 1924-1927 годах. На всю жизнь сохранил восторженные воспоминания о ректоре УПИ, «красном профессоре» С.А. Бессонове. Бережно хранил книгу, подаренную ему преподавателем литературы графиней Шаховской, с ее факсимильной подписью.
В 1927 году Константинов поступил в Московский электромеханический институт инженеров транспорта. Учился на паровозном отделении. Окончил институт в 1932 году, получив квалификацию инженера-механика железнодорожного транспорта. Женился на студентке медицинского института Антонике Нерословой. В 1933 году у них родилась дочь Светлана.
За отличную учебу Валентин Васильевич был оставлен в аспирантуре, но затем его забрали в армию. После прохождения службы на Дальнем Востоке преподавал в институте инженеров транспорта. В. 1930-е годы был репрессирован за упоминание слова «предел», которое в глазах следователей того времени ассоциировалось с троцкистской теорией пределов. Был посажен, сидел на «Холодной горе» (так называлась Харьковская тюрьма). Все ужасы сталинских лагерей по выходу из тюрьмы записал в дневнике (вел их всю жизнь!).
В 1940 году был освобожден, и семья накануне войны переведена по распоряжению Комиссариата путей сообщения в Свердловск. Всю войну Константинов служил в железнодорожных войсках в звании майора и работал в Уралгипротрансе руководителем проектных работ. Имел правительственные награды, значок «Почетный железнодорожник» и другие.
Свою основную работу совмещал с творческой литературной деятельностью, о чем неоднократно писала газета «Гудок». Во время войны Валентин Васильевич неоднократно издавал (в 1942 и 1945 г.) подготовленный им учебник для помощников машиниста «Паровозник промышленного транспорта». После войны посещал «литературные четверги», учебу в которых проводил уральский писатель П.П. Бажов.
В 1953 году в Молотовском книжном издательстве вышла его повесть «На рельсах», посвященная уральским железнодорожникам. Эта повесть поэтизирует с юности знакомый труд машиниста паровоза.
Дважды переиздавался его роман «Второе рождение» (1950 и 1953 г.). Эта книга со сложной композицией посвящена рождению нового человека советского общества. Оба произведения в 50-е годы были положительно встречены критикой. В романе автор изображает Нижний Тагил на протяжении 1900-1924 годов. В центре событий семья Прибоевых. Главные герои - Аркадий Прибоев, машинист Ефим Хмель и большевик Макар Птихин. В романе хорошо описаны события, происходившие осенью 1918 года под Нижним Тагилом, где части Красной гвардии, в составе которых воевало немало салдинцев, вели ожесточенные бои с наступавшими белогвардейцами.
В 1956-1957 годах роман был инсценирован режиссером Нижнетагильского драматического театра Утешинским и с успехом шел в Нижнем Тагиле и Свердловске.
И повесть, и роман автобиографичны так же, как неопубликованный роман «К сияющим вершинам» (продолжение романа «Второе рождение»), посвященные периоду восстановления и индустриализации народного хозяйства. На глазах читателя бывший рабфаковец превращается в образованного интеллигентного инженера-транспортника.
Наибольший интерес из неопубликованного представляет документальная повесть писателя «Холодная гора» (написана в 1940 году). Эта повесть о сталинской тюрьме, об издевательствах и изощренных пытках советских следователей, которым подвергались ни в чем не повинные люди. В 1950-1960-е годы, время хрущевской оттепели, когда была опубликована повесть Солженицына «Матренин двор», редакция журнала «Новый мир» дала положительную оценку «Холодной горе» и предполагала опубликовать ее. Но оттепель оказалась кратковременной, и повесть не была опубликована. К сожалению, самый интересный ее вариант, документальный, погиб при капитальном ремонте квартиры писателя. Остался менее ценный беллетризованный вариант, подготовленный по материалам услужливых советских критиков, требовавших железного героя-коммуниста, не сдававшегося ни перед какими пытками. Тем не менее, и последний вариант повести представляет большой интерес как живая страница истории.
В 1955 году Валентин Васильевич переехал на постоянное жительство в Кисловодск, где и скончался 26 марта 1973 года. Похоронен Константинов В.В. на Кисловодском кладбище.
По материалам книга «Биографический словарь Салдинского района»
Анфиферова А.Н. и воспоминаниям дочери С.В. Семеновой
Глава первая
Бешеная пурга свирепствовала трое суток и, наконец, успокоилась. Небо прояснилось, ударил жестокий мороз. Ясные сине-зеленые звезды зажигались на небе, обливая холодным светом высокие искрящиеся сугробы. Из закопченных труб избушек окраины поднимались к звездному небу столбы густого дыма. В занесенных снегом дворах рубили дрова на ночь. Уныло тявкали собаки, где-то мычала корова, бестолково пропел петух. Тусклые огоньки зажигались в обледенелых оконцах; начинался длинный, зимний вечер.
Закончив тяжелый трудовой день, солдатка Авдотья Прибоева спешила домой. Жесткий перемерзший снег звучно скрипел под ногами, мороз зло щипал лицо и, несмотря на усталость, женщина все ускоряла шаг. Вот, наконец, знакомая улица, родная избушка с темными, еще не освещенными окнами. Маленькая, покосившаяся, убогая, она до самой крыши занесена сугробами и, казалось, утонула в снегу.
Усталая женщина с трудом перебралась через высокие гребни сугробов, открыла старые скрипучие ворота, миновала дворик и вошла в избушку.
— Мама! Ма-ма! Мама плишла! Все не плиходила, все не плиходила, а тепель плишла! А у нас без тебя опять сту-у-у-жа! - тоненьким голоском кричала, припевала и жаловалась дочь Авдотьи, маленькая Нина.
— А я тебе что говорил: не в депо же ей жить оставаться... Хоть поздно, а домой придет, — тоном старшего сказал сын Арко, семилетний лобастый крепыш с быстрыми серыми глазами.
— Вот отробилась и пришла... Какая стужа у нас - хоть волков морозь, — тихо проговорила мать, потрогав ладонью холодную стенку печи.
— Вода в кадушке опять застыла. Да и мы с Нинкой сидим на печи, а зубами стучим, — жаловался сын.
— Вы не слезайте оттуда, на полу-то еще холодней Я сейчас скоренько зашурую печку, — сказала Авдотья и, не раздеваясь, начала рвать бересту для растопки.
Несмотря на запрещение, Арко уже слез с печи и хлопотал вместе с матерью: щепал лучину, подкладывал дрова, гремел заслонкой. Через минуту железная печурка весело загудела, разливая по избе тепло. Авдотья достала из подполья картошку, положила ее в котелок, залила водой и поставила на печку. Скинув шубенку, она зажгла керосиновую лампу-ночник и занялась уборкой.
Вскоре обледеневшие стекла окошек начали оттаивать и темнеть, исчезли морозные узоры.
Почувствовав тепло, спустилась на пол и Нина. Грея ручонки у раскаленной печки, она сообщала матери свои обиды.
— Мама, мам. Алко опять длался, лягушкой меня обзывал и...
— Тю, ябеда! Подумаешь: дрался! За одну зуботычинку и — жаловаться, — презрительно говорил Арко размахивая горящей лучиной у печки.
— Не балуй с огнем! Потуши лучину! Я вот тебе самому надаю зуботычин да отцу пожалуюсь, в письме напишу, — строго прикрикнула мать.
— Жалуйтесь обе с Нинкой. А тяте я тоже напишу! Мне бы только букварь — я научусь. А когда паровоз себе сделаю вот с такими колесами, так тебя, Нинушка-лягушка, не прокачу, не дожидайся! —сказал Арко, nepеходя на шопот, чтобы не слышала мать.
— Не плокатывай, мне не жалко. Твой паловоз неисплавдешный и сам все лавно не покатится — вот! Твой паловоз делевянный и маленький, с кошку лостом и без глазов. Исплавдешный паловоз больше коловы, стлашный и с исклами, — округляя большие серые глаза, с придыханием говорила девочка. Увиваясь около матери, точно ласковый котенок, она выбрала удобный момент и забралась к ней на колени.
Авдотья сидела у печки на длинной некрашеной скамье, устало опустив руки. Девочка обнимала и целовала мать, гладила ее толстые черные косы.
— Обожди, доченька. Устала я шибко... умыться мне надо, видишь, какая я, — снимая с колен девочку, тихо проговорила мать. — Почему вы избу так выстудили? Дед-то что здесь целый день делал?
— Что ему делать?— ничего не делал. Курил да библию читал, а потом в волость ходил, письмо принес — тятя прислал. Потом пензию пошли пропивать с дядей Хмелем. Спички мне не оставил, избу, говорит, спалишь, — обстоятельно, как взрослый, объяснял мальчуган.
— Пензию? Разве он ее получил? — спросила мать с тревогой.
— Не получил бы, так и пропивать нечего было бы,— ответил сын.
— Тьфу, пропасть, опять спустит все деньги. А у нас дрова на исходе и муки ни пылинки... Распроклятая жизнь! И вы ничего не бережете: на вас, как на огне, горит, — упрекнула мать, сердито взглянув на оборванных ребятишек.
— Да, на нас золото медеет, — подтвердил сын в тон матери, скрывая от ее глаз новую прореху на коленке.
Авдотья невольно улыбнулась, услышав поговорку, которую она сама часто повторяла.
— А где письмо? Давайте скорее прочитаем, — смягчилась она.
— Дед с собой взял. Хотели в пивной с дядей Хмелем читать.
— Вот пьянчуги несчастные! Унесли чужое письмо!
Авдотья потыкала лучинкой варившийся на печке картофель и начала собирать ужин. Она накрыла стол старенькой скатертью, принесла каравай хлеба, нож, большую деревянную солонку и на середину поставила горячий котелок с картофелем. Голодные дети проворно уселись за стол. От картофеля шли клубы пара, он обжигал голодные рты, еще более усиливая аппетит. Авдотья старательно чистила рассыпавшиеся картофелины, кормила дочь, торопливо ела сама. Арко также поспешно снимал с картофелин размякшую кожуру, обжигался, дул, перебрасывал с руки на руку и жадно глотал, запивая кислым холодным квасом.
— Мама, а богатые каждый день картошку с молоком едят? — спрашивал мальчик.
— Каждый день,— улыбнулась мать, задумчиво глядя на тусклый огонек лампы.
— Мам, а богатые почему богатые?
— Денег много, вот и богатые. А вы меньше говорите, да больше ешьте, скорее большими станете.
— Я уже наелся этой картошки, надоела она мне до смерти, — сказал Арко, отдуваясь.
— И я тоже наелась до смельти, — пропищала Нина.
— Вот и слава богу. Обошлись без молока и сметаны!— проговорила мать, вставая из-за стола.
— Обошлись... а с молоком было бы лучше обходиться, — заметил Арко с явным сожалением.
— Ничего, доживем до пасхи, тогда поедим и мы молока и сметаны. А сейчас пора спать ложиться, — ласково сказала мать.
Она постелила на пол большой белый войлок, положила вместо подушки мешок, набитый соломой, и лохматый дубленый тулуп, заменяющий одеяло.
Арко поспешно юркнул в постель и с головою укрылся любимым отцовским тулупом.
— Сначала надо помолиться, сынок. — Авдотья засветила перед иконой лампадку и потушила лампу. Граненый стаканчик лампадки разливал слабый голубой свет, еле освещая строгие лики икон.
— Ну, давайте богу молиться, — говорила тихо мать, становясь на колени перед иконой.
Нина послушно встала рядом с матерью.
— Мам, я вчера долго молился — помнишь? А сегодня утром, когда ты ушла на работу, мы вместе с дедом еще много поклонов отбили, — уверял Арко, выглядывая из-под отцовского тулупа.
— А сейчас надо еще; не ленись, вставай скорее!
— Каждый вечер молиться да молиться, — жаловался мальчик, неохотно покидая неприхотливую семейную постель.
Мать громким шепотом читала слова молитвы, а дети по привычке повторяли их за нею. Моление тянулось очень долго: по крайней мере, так казалось Арке. Уже прошли «Иисусову молитву», «Отче наш», «Достойно есть», «Богородице-дево», и ему казалось, что давно пора кончать — уже устали спина и ноги, и куда приятней было бы нырнуть под заманчивый лохматый тулуп с большим кудрявым воротником. Но мать упорно продолжает молиться и бесконечно произносит непонятные слова. «Придумают же этакую пропасть молитв», думает мальчик, с досадой глядя на икону.
— Спаси, господи, и помилуй, — убежденно просит мать, отбивая низкие поклоны.
— Осподи и помилуй, — сонно повторяют дети.
— Раба твоего — воина Петра.
— Лаба твоего — воина Петла,—лепечет Нина.
— А ты почему молчишь, Арко? — спрашивает удивленная мать, остановив на полпути занесенную ко лбу руку.
— Чего говорить-то? Надоел мне раб божий Петр! Каждый раз одно и то же, а я спать до смерти хочу! — взбунтовался Арко.
— За отца не хочешь молиться? Не хочешь, чтобы он был жив-здоров и скорее домой приехал?
— Сколь уж вечеров читаем про воина Петра, а тяти всё равно нету! Надоело мне это, я спать хочу!
— Ладно, ложитесь! — смилостивилась мать, сделав последний земной поклон.
— Давно бы так! — обрадовался Арко и мгновенно нырнул под тулуп.
— Ложись и ты, доченька. Сейчас я потушу лампадку, — сказала Авдотья и начала раздеваться. — Дед наш где-то запропастился. Напьется, свалится где-нибудь в сугроб да замерзнет, упаси бог.
— Не замерзнет, он привычный; у дяди Хмеля ночует, — успокоил сын.
— О-хо-хо... житье наше, житье... Каждый день одно и то же, вставай, да и за вытье, — жаловалась Авдотья, устало зевая.
Она привстала на скамью и погасила лампадку. Избенка наполнилась темнотой.
Скоро все затихли. Потухающая железная печка охлаждалась, тихо потрескивая. Как бы в ответ ей потрескивали от крепкого мороза бревна избушки. В углу за печью заскрипел сверчок.
Где-то вдали уныло и тоненько, точно комар, гудел паровоз; на каланче десять раз ударил колокол. Заводская окраина погружалась в сон, и ничто не нарушало ее покоя. Наступила строгая тишина, даже собаки перестали лаять, спрятавшись от мороза.
— Мам, а почему это бог огонь любит? — тихо спросил Арко.
— Чтобы светло было. А ты спи! Говорил, спать хочешь, ну и спи знай!
— Ему, богу-то, огонь большой или маленький лучше?
— Вот пристал! Большой огонь всегда лучше.
— Всегда? А почему ты гасишь лампу и зажигаешь лампадку, когда мы богу молимся? Ведь у лампы огонь больше лампадкиного.
— Я тебе сказала: спи. Богу молиться не хотел, сейчас разговорился. Спи, я сама спать хочу — язык не шевелится.
— Ладно, сплю во все лопатки...
Послышался громкий стук в ворота, и густой бас нарушил тишину морозной ночи.
— Мама, слышишь, дед гремит, — прошептал Арко.
Авдотья, ворча, встала, накинула на плечи шубенку и пошла открывать ворота.
Через минуту в избу ввалился пьяный дед, скрипя замерзшими солдатскими сапогами.
— Смир-р-р-на-а-а! — громогласно скомандовал он, становясь у порога.
— Батюшка, не кричи, ребят испугаешь, — упрашивала Авдотья, зажигая лампу.
— Кто пришел? Почему нет рапорта? — кричал дед, не обращая внимания на уговоры.
— Сам знаешь, кто пришел... постыдись шуметь-то.
— Я спрашиваю — кто пришел? — закричал дед так громко, что зазвенела железная печка. — Долго я буду ждать рапорта? — грозно спросил он, глядя на дочь злыми пьяными глазами.
— Господин фельдфебель 1-й роты лейбгвардейского имени его императорского величества полка — Осип Савельевич Брус, — вяло и нехотя проговорила усталая женщина.
— А еще?
— Довольно уж. Ложись спать.
— Требую полного рапорта! Ну!—топнул тяжелым сапогом дед. .
Авдотья с минуту помолчала. Ее возмущала эта постоянная канитель старика, но, не желая скандала и шума, она продолжала:
— Полный георгиевский кавалер, верный слуга и защитник родины и его императорского величества!
— Воль-на! — скомандовал дед и, удовлетворенный начал раздеваться. Несмотря на опьянение, движения деда были довольно тверды. Он скинул шинель и большую папаху, аккуратно повесил их на кривой гвоздь, вбитый в стену. Потом снял свой гвардейский мундир, гордо его встряхнул, отчего звякнули многочисленные кресты и медали, и осторожно повесил рядом с шинелью, тяжело опустился на скамейку, вздохнул полной грудью и стал разуваться. Но замерзшие сапоги скользили по полу и не поддавались усилиям деда. Авдотья подошла к отцу и с трудом разула его. Ворча и ругаясь, старый гвардеец залез по скрипучей лесенке на печь и через минуту богатырски захрапел на всю избу.
Дед Брус служил при двух императорах, а жил теперь уже при четвертом. Он участвовал во многих походах, воевал в Крымскую кампанию и был закаленным солдатом. Царская служба отняла у него половину жизни, богатырское здоровье и буйную молодость, дав взамен чин фельдфебеля и звание «полного георгиевского кавалера».
Он славился красотой, большой физической силой и скандально-веселым характером. В давно минувшие времена много озорничал и часто скандалил крепостной кучер Иоська Брус. Ударом кулака он сбивал с ног любую строптивую лошадь; встав средь дороги, на полном скаку останавливал самую резвую тройку, шутя разгибал подковы, ломал дуги, рвал ременные гужи и ни в деле, ни в озорстве не имел себе равных. Многое ему прощалось и многое сходило с рук. Но беда приключилась из-за пустяка и нагрянула неожиданно. Однажды Брус прокатил на господской тройке свою возлюбленную Ольгу, жестоко избил доносчика — старшего конюха, за что получил сотню плетей на конюшне и был сдан в солдаты. Николаевская муштра согнула упорный характер. Из неугомонного и дерзкого скандалиста Иоськи получился образцовый гвардейский фельдфебель Иосиф Брус.
Четверть века он служил в далеком Санкт-Петербурге и только через пятнадцать лет, когда получил третьего «георгия», приехал на полгода домой.
К тому времени подруга его юности Ольга из девочки-подростка превратилась в цветущую женщину. Она стала женою Бруса.
Отбыв отпуск и поправив здоровье, Брус снова отправился в Петербург. У Ольги родилась вскоре маленькая Дуняшка, а когда, спустя еще десять лет, Брус навсегда вернулся домой, девочка уже бегала в школу, а Ольга лежала на кладбище под березой — она умерла от горячки.
Старый гвардеец возвратился домой инвалидом, получал пенсию и жил на покое вместе с маленькой дочкой.
Дуняшка росла. Окончив начальную школу, она служила горничной, а потом вышла замуж и, повторяя жизнь своей матери, сделалась горегорькой солдаткой.
Дед был суров, молчалив, часто и много пил. Пьяный он скандалил, бил по столу огромным кулаком, командовал воображаемой ротой, хвалился своими наградами. В периоды похмелья впадал в уныние, становился тих, вздыхал и молился, читал библию, изредка ходил в церковь.
Несмотря на нелюдимый характер, старый гвардеец имел закадычного друга. Это был сравнительно молодой человек, машинист Хмель, живший по соседству. Дружба старика с молодым человеком казалась многим непонятной: слишком разные это были натуры. Связывало их лишь одно — пристрастие к выпивке. Так или иначе, соседи-приятели часто встречались и, как говорил Хмель, «завивали горе веревочкой».
И сегодня, ранним утром, когда дети Авдотьи Прибоевой еще спали, а дед, кряхтя спохмелья и от старости, ворочался на печи, Хмель пришел к своему другу.
— Мир дому сему! Здорово, Авдотья! — бодро приветствовал он соседку, смахивая веником снег с валенок.
— Здорово, — ответила Авдотья неласково.
— А что полководца не видно?
— Здесь я, Петрович, кости грею, — прокряхтел дед с печи.
— Смотри, не перегрей! Как дошел вчера, жив-здоров?
— Дошел! Только нос, кажется, морозом прихватило, — мрачно ответил дед, слезая с печи и натягивай заплатанные валенки.
— Ого, носик у тебя, действительно, того... Он и без того был немал, а теперь не нос, а сук прирос, — шутил Хмель, разглядывая лицо деда.
Дед взглянул в маленькое настенное зеркальце, осторожно потрогал кончик сильно распухшего носа, пригладил серебряный бобрик на голове и тяжело опустился на скамейку у печки.
— Здорово разнесло! Как это меня угораздило нос обморозить? И болит проклятый, — ворчал он, поглаживая широкий лоб и кончик распухшего носа.
— Ничего. До свадьбы заживет! А почему за голову хватаешься?
— Шумит, как в пустом котле…
— Пустяки. Сейчас мы ее поправим, — сказал Хмель, проходя к столу и ставя на него бутылку водки.
— Вот и хорошо, начинайте с раннего утра, — сердито заметила Авдотья, хозяйничая у печи.
— Отроковица, не бранись, — шутливо сказал Хмель. — Сегодня воскресенье; не будем ссориться. Нам хорошего не пережить!
— Хвалить вас надо? Вчера напились до зеленых чертей, сегодня — снова. Пришел вчера твой приятель, шум поднял, а ребята уже засыпали. Когда это кончится? Ты пьешь, так зарабатываешь. А он?.. Пензию-то, наверно, всю спустили? — сердито говорила Авдотья, гремя ухватами и посудой у чела русской печи.
— Пенсия ухнула, это верно. Но не беда. Завтра у меня получка, и вся пенсия будет тебе вручена полностью. Понятно? А теперь дай-ка нам, отроковица, что-нибудь закусить.
— Всё приготовлено для долгожданных гостей. Вот вам колбаса, селедка, ветчина, только, извините, жирная очень, — язвительно приговаривала Авдотья, ставя на стол котелок картошки, миску квашеной капусты, пару луковиц и каравай черного хлеба.
— Мы уговорились не ссориться, Авдотья. Ведь не выпить нынче никак нельзя. Во-первых, даже в священном писании говорится, что входящее не оскверняет уста человека, во-вторых, сегодня воскресенье, затем мороз такой, что душа стынет, и, наконец, надо же нам ознаменовать встречу с дедом, — балагурил Хмель, усмехаясь в длинные полтавские усы.
— Ох, лучше бы таким друзьям не встречаться, — сказала недовольная Авдотья.
— Нам, не встречаться?! Ты слышишь, полководец?
— А ну ее! У нее всегда один разговор, — отмахнулся дед.
— Этот стар — из ума выжил. А ты? Нашел себе пару! Лучший машинист на участке, умный, грамотный, а что толку из этого?
— Толку мало, это верно, отроковица, — согласился Хмель. — Но... — он высоко поднял указательный палец правой руки, — пьяница проспится, а дурак никогда — вот что главное!
Взяв со стола бутылку, он обмял пальцами сургуч и каким-то неуловимым движением вытащил пробку так ловко, что водка даже не успела взболтнуться.
— Ты что, полководец, церемониального марша ждешь, что ли? — обратился Хмель к деду, разливая водку в стаканы.
— Да нет... Я-что? Я сейчас, — дед с необычной для его лет поспешностью присел к столу.
— Ну-с, обольем грешную душу проклятым зельем, с усмешкой проговорил Хмель, поднимая наполненный стакан. Дед последовал его примеру, и одновременно, как по команде, они не выпили, а как бы выплеснули из стаканов водку прямо в рот. Затем оба подули, как на горячий чай, и стали жевать хрустящую капусту.
— Точно христос по сердцу проехал,— признался дед, блаженно кряхтя и поглаживая левую половину груди. Какая благодать, право...
— Лучшего лекарства нет, — подмигнул Хмель.
— Где письмо от Пети? — спросила сердито Авдотья.
— Письмо? — вот оно письмо, — Хмель положил на стол измятый и грязный конверт.
— Почему вы чужие письма уносите? — проворчала Авдотья.
— Я здесь ни при чем. Обвиняй деда, он мне его в пивной передал. Он же и конверт вскрыл. А прочесть некогда было. Возьми, читай вот...
— У меня руки мокрые, да и дела много. Прочитай сам, я послушаю.
— А секретов нет? Ну, хорошо, начинаем.
Хмель вытащил из конверта большой лист серой бумаги и стал читать, понемножку жуя капусту:
«Здравствуй, дорогая супруга Авдотья Осиповна, батюшка Осип Савельич, сынок Аркадий Петрович и дочка Нина Петровна! Низко вам всем кланяюсь и посылаю свое почтение. Во первых строках своего письма уведомляю, что я жив, здоров, того и вам желаю. Хотя я был на усмирении студентов, но усмирять не довелось: я играл в оркестре. А когда казаки облили дом керосином и подожгли, то студенты эти в окна глядели да ругали всячески царя, жандармов, полицию и казаков и даже стреляли из револьверов.. А потом запели какие-то непонятные песни».
Дед громко крякнул и строго заметил:
— Студенты — это самая вредная народность. Против бога и царя идут. А всё от книг, от наук разных портятся люди. Дураки...
— Между прочим, они того же самого мнения о солдатах, жандармах и фельдфебелях, — заметил вскользь Хмель.
— Ты о чем это? — не понял дед.
— Так, ни о чем. Читаем дальше: «А которые в окна прыгать начали, испугавшись пожару, так их казаки на пики, как пельмени на вилку, ловили. Наш капельмейстер кричит: «Громче, громче! Басы, шпарь на низах, барабаны, дробь!» Страшно было. Смелый народ эти студенты. Их жгут, а они с песнями и руганью. Ротный командир объяснял нам на словесности, что студенты — первые бунтари. Они бога не признают и царя со всяким начальством похерить стараются. А за что? И как без бога, царя и начальства жить темному народу? Вот за это и приказал царь вешать, жечь и расстреливать всех студентов... А еще к нам на смотр приезжал генерал один, самый главный. Подошел ко мне, спросил, с какого я года, похвалил мою бороду, приказал надвое расчесывать, по-скобелевски, и новый серебряный рубль подарил. Говорил, будто наш год по домам распускать будут; студентов бы только усмирить поскорее. Еще кланяюсь Ефиму Петровичу Хмелю. Как он поживает?»
— Ага, не забыл дружка, Аника-воин, — осклабился Хмель.
«Отпиши, дорогая супруга, как робишь, как дела по хозяйству, каково здоровье, как ребятишки растут? Здоров ли батюшка? Что он, выпивку не сбавляет?»
— Вот об этом он зря беспокоится. Занятых позиций мы не сдадим. Правда, полководец? — обратился Хмель к деду. Но дед склонил над столом седую голову и молчал, поглаживая распухший нос.
— Читай дальше, — напомнила Авдотья.
— Читал бы, да нечего: «Остаюсь известный вам рядовой музыкантской команды 3-го Сибирского пехотного полка Петр Иванович Прибоев». Аминь.
— Вот они, дела-делишки... Какие коленца выкидывает наш царишка, — проговорил тихо Хмель.
— Не говори так, Петрович, нельзя, — заметил дед.
— А что — за царя обидно? Правда, царишка наш рубаха-парень, только малость дураковат, — подтрунивал Хмель.
— Чем он плох? Какое ты имеешь право так говорить о помазаннике?
— Без всякого права. У нас право было только крепостное, а теперь сплошное бесправие. Вешают, жгут, расстреливают... Умный царь никогда не допустил бы расстрел невооруженной толпы, которая с хоругвями шла к нему за помощью. Ему бы против японцев этак воинственно выйти, да для них бы патронов не жалеть, а то...
Хмель достал из кармана большой кожаный кисет и точно ложкой, зачерпнул из него трубкой табаку.
— Ничего, он еще и японцам покажет, вот увидишь, - говорил неуверенно дед, косясь на бутылку.
— Показал уж, нагляделись, спасибо! — ядовито, спокойно заметил Хмель, раскуривая от уголька у печки. Трубка сопела, трещала и, наконец, выпустила большой клуб дыма. — От армии-то ничего не остается. На Ялу нашим всыпали по первое число; при Кинчжоу, Ляояне и Янтае — еще крепче, не говоря уже о Порт-Артуре и Мукдене. И ведь курам на смех: японцы предлагали разделить шкуру неубитого медведя — Корею им, Маньчжурию нам; так куда там! «Они макаки, Мы их шапками закидаем!» Закидывали бы лучше пустыми головами.
— Подожди, Рожественский расхлещет их на море, — вступился дед.
— Рожественский может похвалиться одной единственной победой при Гулле... Смотри, набьют морду японцы и этому герою! Обидно за русского солдата. Ведь русский солдат непобедим, с ним можно завоевать любую державу, а получается наоборот! А почему? Не стало настоящих русских генералов. Кругом всё иностранцы, бестолочи да продажные шкуры...
— Дядя Хмель, когда в поездку? — спросил Арко, выглянув из-под тулупа.
— Да ты не спишь, пистолет?
— Проснулся вот. А когда поедешь, дядя Хмель?
— Ехать-то, Арко, не на чем. «Жанна» моя захворала,
— Разве паровозы хворают? Ведь они железные!
— Случается, хворают.
— Поставили на подъемку твою «Жанну». Вчера мы ее чистили, — сообщила Авдотья.
— Дядя Хмель, а когда твою «Жанну» вылечат, ты меня в поездку возьмешь?
— Мал ты еще, Арко, — вот беда. Подрастешь - тогда поедем с ветром наперегонки. А впрочем, весной, когда потеплее будет, может и съездим как-нибудь.
— К весне-то я вырасту во-как! — мальчик привстал на цыпочки и выпятил грудь.
— Во-во! — усмехнулся Хмель. — Что же, полководец, утолим алчущего зеленого змия остатками этой жижи? А о царях поспорим в другой раз.
Черные озорные глаза Хмеля весело поблескивали под густыми бровями, в усах скрывалась ироническая улыбка. Он разлил остатки водки в стаканы, кивнул деду. И опять так же ловко они подняли стаканы и выпили.
— Ну, довольно! Пойду к своей Елене прекрасной. Вот опять грызть начнет; это не баба, а кара господня, скорпион, ядовитая кобра, зелье индийское, — шутливо-сокрушенно сказал Хмель, снова заряжая табаком свою трубку.
— Куда уходишь? Сидел бы. Ведь машина в ремонте, — ехать не на чем, — хрипло проговорил дед, поднимая на друга слегка опьяневшие глаза.
— Как куда? Домой, к Елене прекрасной. Пойду, выслушаю порцию ругани, расчищу сугробы около ворот. Намело так, что ни пройти, ни проехать. Выше Лисьей горы. А потом в депо сходить придется.
Хмель раскурил у печки свою трубку, надел форменную фуражку.
— Ну, бывайте здоровы! Пошел я. Если к вечеру заскучаешь, топай ко мне, полководец.
— Вот, кажется, и все мои дела, слава богу! — сказала Авдотья, умываясь у рукомойника. — Ты, батюшка, не уходи сегодня, посиди с ребятишками. Вчера ты их вконец заморозил.
— Ладно. А сама куда собираешься? Сегодня воскресенье, день нерабочий, — глухим и хриплым голосом проскрипел дед, забираясь на печь.
— Кому — воскресенье, а мне — работа. Пойду к начальнице белье стирать. Бронислав Францевич приказал вчера. Печку понемногу подтапливайте — эвон какая стужа! Опять стекла побелели. На обед я вам похлебку сварила — стоит в загнете. А ужином сама накормлю — приду к тому времени.
Закадычный друг и собутыльник старого фельдфебеля — машинист Хмель много лет жил на Урале, но сохранил в себе черты украинца. Кряжистый и широкоплечий, он все делал не спеша, но и не слишком медленно. Всегда спокойный, веселый и уравновешенный, он часто шутил, каламбурил, слегка улыбаясь в пышные усы. Чудачества Хмеля были известны всему участку, а его выдержка и спокойствие служили темой для анекдотов вроде того, как однажды ночью он въехал на размытый ливнем путь, свалил под откос поезд и, прижатый своим паровозом, давал распоряжения бригаде вспомогательного поезда, с чего начинать ликвидацию крушения. И будто один только раз видели, как Хмель был выведен из состояния равновесия. Это случилось во время сильного града, когда невозмутимому человеку до крови пробило голову, и только тогда он поспешил спрятаться под крышу.
Мало интересуясь своей внешностью, Хмель одевался просто, даже небрежно. Чаще всего на нем была черная косоворотка, суконная тужурка со стоячим воротником; в ненастье и слякоть — кожаная куртка, в морозы — черный романовский полушубок. Зимой и летом, в жару и в холод на голове — форменная фуражка с кокардой я синими кантами, из-под которой упрямо вылезали жесткие черные кудри.
Природный ум и смекалка помогали Хмелю во всех случаях жизни. Казалось, что этот неунывающий человек во всем удачлив, и жизнь его катится легко, как льдинка по замерзшему озеру. А между тем Хмель прошел суровую жизненную школу.
Он родился на Украине, рано лишился родителей, испытав всю горечь сиротства. Знакомый учитель, видя большие способности мальчика, пытался устроить его после окончания начальной школы в реальное училище, но это оказалось недоступным бедному сироте. Известно, что запретный плод всегда сладок, и пытливый ум, как губка, жадно впитывал все, что ему попадалось. Из какой-то книги мальчик узнал об Америке — стране золота и сокровищ и, не долго размышляя, решил променять на нее родную Полтаву. В пути он узнал, что страна эта очень далеко, за широким и бурным океаном, что говорят, там на чужом языке и что гораздо ближе, в самой России, есть Уральские горы, тоже усыпанные золотом и самоцветами. Поэтому юный мечтатель изменил маршрут и не заезжая в Полтаву, махнул с товарным поездом на Урал. Правда, слухи об уральских сокровищах оказались сильно приукрашены: драгоценные камни-самоцветы и куски золота под ногами не валялись, а с трудом добывались в шахтах и глубоких шурфах.
Но, проехав три тысячи верст на буферах и тормозных площадках товарных поездов, Хмель страстно влюбился в паровозы, и это определило его дальнейшую судьбу.
Шустрый хлопец был принят учеником слесаря в паровозное депо, подрос, подучился, сделался подручным слесаря, слесарем, а затем — помощником машиниста. Вскоре Хмель выдержал экзамен на «право самостоятельно управлять паровозом в товарных поездах».
Седобородые тяговики, выездившие «за левым крылом» (во время движения паровоза машинист находится на правой стороне — «за правым крылом», а его помощник на левой — «за левым крылом) по десять-пятнадцать лет, неодобрительно смотрели на успехи молодого машиниста, предсказывая аварии. Но Хмель не обращал на это внимания, упорно шагал вперед, многому учился. И дела Хмеля шли гладко, лучше, чем у некоторых из бородачей. Через пять лет отличной работы он блестяще выдержал экзамен, получил пассажирский паровоз и так же безукоризненно стал водить пассажирские поезда.
Любознательность и книги дали Хмелю большой запас разнообразных знаний, которые создали ему заслуженный авторитет среди товарищей-тяговиков. Но о разных теориях, о науке и книгах он говорил неохотно и всегда с какой-то иронией. Должно быть, жажда к образованию не угасла в нем, но так как удовлетворить эту жажду было невозможно, то о науке Хмель говорил как о любимой девушке, ставшей женой другого.
К выпивке Хмель пристрастился как-то незаметно. Это началось, когда поставленные цели были достигнуты, впереди ничего не предвиделось, а сильная, деятельная натура вырывалась из жизненных рамок. Этому способствовала еще и неудачная женитьба молодого машиниста на тупой и ограниченной дочери дорожного мастера.
Пил Хмель много, но не без меры. Будучи человеком с сильным характером, он никогда не терял контроля над чувствами, и не было случая, чтобы на службе заметили Хмеля пьяным или в чем-нибудь неисправным.
Горничная жены начальника участка тяги Броневского Лиза ласково встретила Авдотью и провела ее на кухню. Пока Авдотья раздевалась, Лиза принесла большой узел белья, достала корыто, приготовила кастрюли. Помогая Авдотье, девушка затопила плиту, поставила греть воду. Авдотья между тем разбирала белье для стирки.
Лиза была соседкой Авдотьи, хорошо ее знала и без умолку щебетала, доверяя ей свои девичьи тайны. Но, погруженная в свои невеселые думы, Авдотья слушала рассеянно. Временами она глядела на эту краснощекую щебетунью, любовалась ею, мысленно сравнивая свою ушедшую молодость с молодостью Лизы. Такой же живой, молодой и красивой была в свое время и она, Авдотья.
Лиза ушла на звонок барыни, оставив Авдотью одну, с ее думами. Но думать было некогда, и женщина начала работать. Руки ее быстро двигались в корыте, стопка выстиранного белья постепенно росла.
Чтобы передохнуть, Авдотья на минуту присела на стоявшую возле табуретку и погрузилась в раздумье.
Лиза всколыхнула в памяти давно прошедшие дни, когда неугомонная юность Авдотьи не поддавалась ни бедности, ни нужде, а сильные руки шутя справлялись с любой работой.
Авдотья вспомнила время, когда она также служила горничной у Броневских. Бывали и тогда трудные дни, случались обиды и унижения, но молодость превозмогала невзгоды.
Выйдя замуж за деповского кузнеца Петра Прибоева, Авдотья сама сделалась хозяйкой. Хорошо налаживалась их молодая жизнь.
Но счастье оказалось кратковременным. Через полтора года мужа взяли в солдаты. Вскоре после его отправки появился первенец Арко.
Авдотья особенно ярко вспомнила, как семь лет назад, здесь же, у этого корыта, «началось...».
В тот момент наблюдательный человек мог бы заметить, как глаза будущей матери зажглись каким-то одухотворенным светом, а предродовые пятна казались не такими коричневыми на побледневшем от испуга лице. Подобно большинству молодых матерей, она ошибалась в счете времени, внушая себе мысль, что еще рано, еще не скоро, не сейчас... .
Произошло совпадение. Авдотья слышала, как Бронислав Францевич взволнованно говорил по телефону и, поспешно одевшись, куда-то вышел. Он быстро вернулся и вместе с ним пришла незнакомая пожилая женщина с маленьким саквояжем в руках. Вскоре из спальни послышались протяжные стоны, и Авдотья догадалась, что у барыни «началось».., «У меня еще не скоро», - задыхаясь от волнения и выпрямляясь у корыта, думала Авдотья. Но через полчаса, точно под влиянием стонов барыни, Авдотья сама почувствовала схватки... Они повторялись всё чаще. Авдотья закусила пересохшие губы и поняла, что неизбежный момент наступил и его ничто не может отсрочить.
Вымыв наскоро руки, она оделась и поспешила домой. Здесь беззаботно сидели за бутылкой пьяный отец и машинист Хмель со своим кочегаром. А схватки становились нестерпимыми, надо было ложиться. Испуганная женщина не решалась выпроводить из избы пьяную компанию и вышла во двор. Стоял холодный апрель. Обезумевшая от страха и боли женщина не знала, куда деться, и забрела в хлев. Новые приступы боли окончательно доканали женщину; с трудом принеся со двора охапку свежей соломы, она бросила ее в угол и упала на солому...
Распив водку, дед Брус вышел во двор проводить друзей и услышал пронзительный крик. Дед поспешно открыл дверь хлева и увидел распластанную на окровавленной соломе дочь; рядом с нею лежал новорожденный... Над ребенком стояла свинья с поднятой мордой и хрюкала. Старик мгновенно протрезвел. Он выгнал из хлева свинью, дрожащими руками достал из кармана солдатский складной нож, второпях стряхнул с него табак и хлебные крошки и деловито отрезал пуповину. Перетащив затем дочь и внука в избу, дед потрусил за повитухой.
Посиневший, замерзший в хлеве ребенок вскоре был обмыт, завернут в рваную теплую шаль и положен на печь. С высоты этой печи будущий Арко громким ревом известил окружающих о своем появлении на свет.
— Экой горлан! Такой выживет! — заключил дед и радостно ухмыльнулся, потирая жилистые кулаки.
«Ведь всякое видел Арко! И голод, и холод — всё было! А растет как сбитый, — думала Авдотья. — Трудно было тогда, ох, трудно! Пришлось взять няньку, ходить в Депо на поденщину, одной содержать семью».
В то время барыня Броневская предложила Авдотье место кормилицы для своего первенца, Стасика. Та охотно согласилась: тяжелая работа чистильщицы паровозов изнуряла, кроме того очень жаль было оставлять на целые дни маленького Арку. Но молока для двоих не хватало, и Авдотья часто прикармливала своего сына через соску коровьим молоком.
По-разному росли и воспитывались сверстники, и в горячих молитвах солдатки перед «всемогущим богом» много было высказано жалоб на жестокость жизни, на людскую несправедливость, много было пролито слез...
...Отмыкав три бесконечно длинных года солдаткой, Авдотья дождалась, наконец, своего мужа. Хорошо и ладно опять зажили тогда Прибоевы. Не нарадуется, бывало, отец на своего любимца Арку! Затем — вторая беременность, рождение Нины.
И вдруг новое горе — русско-японская война. Опять потянулись тяжелые трудовые дни деповской чистильщицы паровозов вперемежку с унизительными услугами барыне Броневской.
...Очнувшись от воспоминаний, Авдотья вернулась к действительности, стала нагонять упущенное время. Ее руки быстро задвигались по корыту, точно в погоне за неуловимыми мыльными пузырями.
К вечеру, когда работа была закончена, барыня позвала к себе Авдотью.
Усталая женщина умылась холодной водой, сияла мокрый передник и пошла в столовую.
— Здравствуй, Дуняша! Наверное, устала, моя милая? — ласково, но холодно проговорила Броневская. |
Этот холодно-ласковый тон барыни и привлекал и всегда держал на расстоянии ее подчиненных.
— Здравствуйте, Марина Казимировна! — поклонилась Авдотья. — Нужда ведь нашу усталость не признает. Жить надо, пить-есть тоже хочется, стало быть, нужно добывать кусок хлеба.
— Правильно, моя дорогая, правильно, — сладко цедила сквозь пухлые губы Марина Казимировна. — Знаю, что и неприятно и грешно в праздник работать, но без работы кто же поможет бедной женщине? Под лежачий камень и вода не течет, как говорит пословица.
— Воровать либо обманывать кого-нибудь — грешнее, я думаю. А за работу из-за нужды бог простит!
— Правильно. Совершенно верно. Ну как, Дуняша, всё сделала? - деловито спросила Марина Казимировна.
— Всё перестирала, выпарила, переполоскала и подсинила. Осталось только высушить да отутюжить.
— Очень хорошо. Я знаю твое старание, за это и ценю тебя всегда. Нынешний народ бесстыжий. Эти незнакомые прачки такие хамки — на удивление. Только и стараются побольше получить. Не простирают, жавелем сожгут, только вещи портят. Проголодалась? Садись скорее, покушай. Лиза, накрой! — приказала Броневская.
— Спасибо за доброту вашу, Марина Казимировна, — сказала Авдотья, рассматривая красные, простиранные до ссадин пальцы.
— Давно уже я не видела тебя, Дуняша. Как ты живешь теперь без мужа? — вяло спросила барыня и посмотрела на свои розовые лакированные ноготки.
— Кой-как перебиваюсь. Известно, несладко приходится, Марина Казимировна, — тяжело вздохнув и невесело улыбаясь, ответила солдатка.
— Как дети? Живут, растут, здоровы?
— Наши ребята крепкие, им ничего не делается. Только без присмотра растут. Я целые дни на работе и вижу их только по вечерам. Не знаю, что из них получится.
— А муж пишет?
— Вчера письмо получили. Домой обещается. Когда это будет — даже не верится.
— Как быстро летит время! А? — мечтательно произнесла Броневская. — Кажется, совсем недавно мы с тобой беременными ходили! Помнишь, как талии с тобой мерили, сравнивали, смеялись... А теперь, смотри, уже дети подрастают. Мы решили осенью Стасика в школу направить. А там, через два годика и Вандочке придет пора.
— И мои ведь такие же. Не знаю, удастся ли справить одежонку и обувь моему оборвышу. Тоже хотелось бы в школу отдать.
— Бог не без милости, как-нибудь устроится, — утешала Броневская, лениво листая ярко иллюстрированный французский журнал мод.
Давно знакомая обстановка столовой как-то по-новому подействовала на Авдотью. Эти громадные персидские ковры на полу, дорогая бронзовая люстра, сияющая под потолком хрустальными призмами, большой буфет красного дерева с зеркальными стеклами, кресла, бархатные гардины и, наконец, сама Марина Казимировна, восседающая на красном бархатном диване, — всё подчеркивало непоколебимость порядка, солидности и довольства в этом доме.
Невольно резким контрастом встала перед глазами Авдотьи старая и тесная избенка, трехногая деревянная кровать, покосившийся стол, некрашеная скамья, оборвыши-дети, постоянно пьяный и буйствующий отец и нужда — цепкая и жестокая.
Поблагодарив барыню за обед, Авдотья собралась уходить. Лиза бесшумно сновала по комнатам, наводя порядок. Барыня, устало зевнув, поднялась с дивана и пошла отдыхать.